Эдуард Скобелев - Катастрофа
— Чтобы возродилась, нельзя повторять прежних ошибок… Исключить террор над трудовой массой. Растить гордость и сознание равенства… Не допускать насилия. Использовать отчаянное положение для борьбы с узурпацией власти и влияния во всех областях. Ячейка будущего — община, где все стороны социальной жизни и все рычаги влияния сбалансированы и распределены между членами. Только это обеспечит действительную свободу… И прежде мы догадывались, но не знали твердо, что это — единственный путь спасения. Никто не представлял себе, что только немедленный поворот к равенству оставлял какие-то шансы…
Я слушал Око-Омо и сладко чувствовал, что я способен на любую жестокость, — во имя правды, возвестить которую я был призван свыше…
Я поднял браунинг на уровень лица Око-Омо и — поймал себя на желании все-таки услышать из его уст о будущем, которым он грезил. Я не сомневался, что одичавшие после катастрофы двуногие с энтузиазмом последуют за лозунгами Око-Омо. Да, именно теперь могла утвердиться идея всеобщего равенства. Я бы тоже согласился на равенство, если бы не знал свыше, что человек скорее погибнет, чем согласится на подлинное равенство. Разве не это привело к катастрофе? Разве наши лидеры не вдолбили нам, что «есть вещи поважнее, чем мир»?.. Конечно, мы не знали, кому служили. Честнее, подозревали, что служим совсем не тому богу, которому строим храмы. Мы и о равенстве говорили. Но мы боялись его, потому что в условиях равенства не могли рассчитывать на то, чем владели в условиях неравенства. Равенство требовало непосильных для нас жертв…
Голова кружилась, мысли мешались и путались. От слабости вспотели руки, и я обтер их о брюки.
— Как согласится на равенство человек, который только подлостью и только в условиях неравенства может достигнуть кое-какого положения?
Око-Омо по-своему понял меня.
— Людям нужно брать судьбу в свои руки. Власть должна исходить непосредственно от людей. И вера — от людей… Что ж бояться равенства, если в нем — спасение?.. С первого шага коммуна стремится компенсировать ущербность — ради равенства. У кого повышенная жажда, получает больше воды, кто мерзнет, получает более теплую одежду. И каждый трудится по силам. Честность стала социальной силой. Опорой новой организации, а прежде была трагедией… Равенство, какое мы вводим, располагая даже мизерными средствами, — это равенство неравных. Но оно разовьется в равенство равных. Мы не отодвигаем, не можем отодвинуть теперь осуществление принципа, ссылаясь на ограниченность ресурсов, потому что равенство — основа нашей философии, основа нового семейного духа, для него губительны бюрократические ухищрения. Мы заставим принцип работать на расширение материальных возможностей. Все более полное равенство станет стержнем новой морали, а мораль превратится в единственный стержень знания и творчества — не прибыль, не преобладание, как было до сих пор. Равенство исключит насилие и демагогию, пробудит уважение и любовь. Каждый человек будет учиться искусству мудро управлять собой, и мудрость станет смыслом дней…
Болтовня! Создателю каждой религии мнилось, что он нашел ключ к спасению и гармонии. Обыкновенные люди никогда не примут сложных философских построений. Им нужна простая организация жизни, они и без того тонут среди проблем. Культуру создают единицы, а прочие — навоз, правда, навоз самонадеянный, которому тоже нужен какой-то смысл. Они перережут друг друга без власти и без острастки, сойдут с ума, если религия не поставит их на колени и не вознесет высоко надежду…
И все же сомнения не прогнать было: если модель природы отражена в спирали, люди придут вновь к общей собственности. Коммунизм неизбежен. Честно говоря, он был прав, Око-Омо, и его мысль была когда-то моей мыслью. Но это и было теперь опаснее всего…
Я выстрелил два раза подряд. Вероятно, Око-Омо был убит с первого выстрела — голова его вздрогнула, рот приоткрылся. И лишь глаза по-прежнему смотрели в пространство.
Исполнив высшую волю, я почувствовал облегчение. И вслед за тем — тревогу.
Неизъяснимое есть в человеке, как в каждом ростке жизни, только мы не способны разобраться…
Светя себе под ноги, я полез по камням, торопясь подальше уйти от того места, где лежал труп. Я суетился, будто за мною была погоня, и, однако, продвигался, как черепаха: тело не слушалось меня, изнуренное растущей тревогой. Я знал, что без противогаза мне до убежища не добраться. Лучше всего было занять удобную позицию, покончить неожиданной атакой с Игнасио и теми, кого он приведет, и забрать свой противогаз…
Но я не мог оставаться в пещере. Было еще что-то, могущественнее всех соображений, и я этому повиновался.
Оступившись, я упал плашмя на камни. Фонарь мой погас. Я ударился больно, очень больно, но боли не почувствовал, потому что тотчас — в ужасе и отчаянии — увидел, наконец, то, что давно ожидал увидеть…
Из-за поворота, точнее, из входа в тоннель, выплыли три белесые тени. Возможно, это были привидения, возможно, инопланетяне, о которых говорил Такибае. Я хорошо разглядел просторные балахоны наподобие тех, какие носили ку-клукс-клановцы. Существа двигались так, будто безостановочно катились на скрытых колесах или парили в воздухе…
Я себя дурачил, повторяя, что Око-Омо мой главный враг. Но скорее всего меня дурачил тот, кто обосновался в ячейках моего мозга. Меня явно отвлекали. Кто? С какой целью?..
Гортензия твердила после смерти Луийи, что в убежище есть еще кто-то. Она чутко реагировала на присутствие чужой воли или, как она выражалась, постороннего биополя. Я подтрунивал над нею, но, честное слово, ощущал то же самое. Что-то удерживало меня от размышлений на эту тему, непроницаемая штора затемняла рассудок, едва я хотел оценить свои ощущения…
И вот теперь я вспомнил, что все мы, Гортензия, Луийя и я, страдали от головной боли, от фоновых шумов в черепной коробке, — будто в убежище постоянно пульсировал высокий звук. Он не воспринимался как звук, но, конечно, оказывал свое разрушительное действие.
Однажды после дежурства Гортензия вычесала с головы металлический гарпунчик размером с семенной зонтик одуванчика и по внешнему виду весьма схожий с ним. Я не придал этому значения: мало ли что можно занести извне в убежище?
Но зонтик-электрод не был занесен извне — его выстреливал в голову тайный механизм! И механизм, — если допустить, что он был единственным, — помещался где-то возле люка. Когда я открывал люк, чтобы выйти из убежища, я почувствовал, будто десятки иголок вонзились мне в затылочную часть черепа. Но неприятное ощущение тотчас исчезло, и я напрочь забыл о нем.
Когда я разговаривал с Око-Омо, стоя подле него, я машинально почесывал свою голову и извлекал из кожи какие-то стерженьки.
И только ударившись о камни и увидев фигуры в белых балахонах, я догадался, что кто-то давно манипулировал моим сознанием с помощью электродов, получавших команды от радиопередатчика…
Все свои догадки освобожденный мозг совместил и освоил за доли секунды: едва завидев белые балахоны, я уже знал, что они имели непосредственное отношение к катастрофе и электродам, извлеченным мною из кожи головы. И еще знал, холодея от страха, что никакой я не пророк, а безвольное орудие чужого, преступного расчета и моей роли, как и мне самому, наступил конец.
Я смирился со смертью. Перед неизбежной кончиной все смиряются, и, может, смирение и вызывает прекращение жизнедеятельности. Я не понимал, отчего непременно должен умереть. Но это меня и не интересовало, — я должен был умереть хотя бы для того, чтобы освободиться от ужаса…
Белые фигуры приближались. Одна из них взмахнула рукой — изрыгнулась молния, прямая, как солнечный луч, и тонкая, как бельевой шнур. Может быть, это был импульс лазерного луча большой мощности. Будто сквозь сон я услыхал треск и падение обвалившихся кусков камня. И еще голос: «Это уже падаль, экономь заряды!..»
Возможно, я был уже мертв. И если я был мертв, знайте, кто еще жив, что мертвый какое-то время сохраняет связь с миром, эта связь не рвется мгновенно, если цел мозг…
Я был мертв — точно. Но я расслышал истошный крик: «О-ко-мо-о!..» И вслед за тем вновь раздался треск и грохот падающего камня.
Кажется, тип в белом балахоне, который констатировал мою смерть, был не кто иной как Сэлмон…
Предчувствовал, что за эти минуты совершится непоправимое. Я не хотел уходить вдвоем, хотел, чтобы мой напарник кликнул ребят из дыры, где мы уже три недели молотили киркой и все пока без особого толку.
Зачем я послушался Око-Омо? Ведь я не доверял Фромму. Люди, какие слишком много рассуждают о правде, слишком в ней сомневаются. Чаще всего надо действовать без рассуждений, потому что рассуждать некогда. Да и вся прошедшая жизнь — разве не рассуждения? Разве человек не может тотчас сказать, что для него правда, а что ложь, что честь, а что бесчестье? Да жил ли он прежде, коли не может?..