Федор Сологуб - Капли крови
Eлисавета пламенела всем телом, словно огонь пронзил всю сладкую, всю чувствующую плоть, и хотела, хотела приникнуть, прильнуть, обнять. Если бы он пришел! Только днем говорит он ей мертво звенящие слова любви, разжигаемый поцелуями кромешного Змея. О, если бы он пришел ночью к тайно пламенеющему, великому Огню расцветающей Плоти!
Любит ли он? Любовью ли он любит, последнею и единою, побеждающего вечным дыханием небесной Афродиты? Где любовь, там и великое должно быть дерзновение. Разве любовь — сладкая, кроткая и послушная? Разве она не пламенная? Роковая, она берет, когда захочет, и не ждет.
Мечты кипели, — такие нетерпеливые, жадные мечты. Если бы он пришел, он был бы юный бог. Но он только человек, поникший перед своим кумиром, маленький раб мелкого демона. Он не пришел, не посмел, не догадался, темною обвеял досадою сладкое кипение Елисаветиной страсти.
Глядя на свое дивное в зеркале изображение, насмешливо думала Eлисавета:
— Может быть, он молится. Слабые и надменные, — как они молятся? Им надо поучать и восторгаться, — переделать религию, и быть первыми в новой секте.
Елисавете не хотелось спать, Желание томило ее, — она не знала, чего хотела, — идти? ждать? Она вышла на балкон. Ночная приникла свежесть к ее нагому телу. Она долго стояла, — и такие теплые были и влажные доски балкона под голыми стопами. Она смотрела в отуманенную полуясность дремлющего под луною сада. Вспоминались ей подробности сегодняшней прогулки, — и все, что видели в доме Триродова, так ярко вспоминалось, почти с живостью галлюцинаций. Потом дремота подкралась, охватила. И не помнила
Елисавета, как очутилась в постели. Словно принес незримый, и уложил, и убаюкал. Она заснула.
Тревожен и томен был сон, — кошмарные обстали видения. Все телеснее, все яснее становились они.
Возникла пыльная комната. Такой душный в ней воздух, так на грудь мучительно давит. По стенам шкапы с книгами. На столах — книжки, все новенькие, тоненькие, в ярких обложках. Заглавия почему-то страшные и тяжелые. Пришел студент, длинный, тощий, длинноволосый, все волосы совсем прямые, лицо угрюмое, серое, на глазах очки. Он шепнул:
— Спрячьте.
И положил на стол связку книжек и брошюр. Кто-то сзади Елисаветы протянул руку, взял книжки, и сунул их под стол. Потом пришла курсистка, странно похожая на студента, но совсем иная, коротенькая, толстая, краснощекая, стриженая, веселая, в пенсне. Она принесла связку книг, и говорит тихо:
— Спрячьте.
Елисавета прячет книги в шкап, — и боится чего-то.
Приходили студенты, рабочие, барышни, гимназисты, юнкера, чиновники, приказчики, — и каждый положит на стол пачку книг, шепнет:
— Спрячьте!
И скрывается. И прячет Елисавета, — в ящик стола, в шкапы, под столы, под диваны, за двери, в печку. А книги на столе все растут, — и все неотвязные шопоты:
— Спрячьте.
И некуда прятать, — а все несут, несут, несут. Книги везде, книги давят…
С чувством тоскливой тяжести в груди Елисавета проснулась. Чье-то лицо наклонилось над нею. Покрывало соскользнуло с се прекрасного тела. Елена шептала что-то. Сонным голосом Елисавета спросила:
— Я тебя разбудила?
— Ты так вскрикнула, — сказала Елена.
— Такая глупость приснилась, — шепнула Елисавета.
Она опять заснула, — и опять тот же склад. Так много книг, — даже подоконники завалены, и свет едва проникает, тусклый и пыльный. Томит зловещая тишина. За прилавком, рядом с нею, студент и два подростка стоят странно прямо: они бледны, и чего-то ждут. Вдруг дверь отворилась бесшумно. Входят, стуча сапогами, рослые люди, — полицейский, другой, сыщик в золотых очках, дворник, другой, мужик, городовой, мужик, дворник, — идут, идут, заполнили всю комнату, и все входят, громадные, угрюмые, молчаливые. Елисавете душно, — и она просыпается.
Опять засыпала Елисавета, и опять томилась кошмарными видениями, давящими, грудь, и просыпалась снова.
Снится ей, что обыскивают.
— Нелегашка! — говорит сыщик, злобно смотрит на Елисавету, и кладет на стол книжку.
И растет на столе груда нелегальных книг. Их мнут и треплют. Полицейский садится писать протокол. Перо ползет, — но бумага мала.
— Бумаги! — кричит пристав.
Исписывается лист за листом. Пристав издевается, грозит револьвером.
— Проснулась, — и опять сон.
Пришел учитель-пискун, маленький, хрупкий. За ним другой, третий, без конца, — вереницы мирных людей с мятежными воплями.
Проснулась. И опять сон.
Площадь залита ярким солнцем. Мужик стоит и горланит:
— Постоим за прижим и за Русь святую.
На его крик подходит другой мужик, третий, четвертый. Медленно и неуклонно копится ревущая толпа. Из толпы выделяется мужик со значком, в белом переднике, подходит близко, и, перекашивая рот, кричит неистово:
— За Рассею, как Егорий повелевает! Истреблю!
Он наваливается на Елисавету, и душит ее.
Проснулась.
Опять снится что-то страшное, темное. Ничего еще не видно, и не понять, и только страх разливается в черной мгле. В черной мгле темные сгущаются фигуры, тьма слегка проясняется, и зловеще-серым становится воздух. Снится двор, узкий, обставленный высокими стенами с окнами за частыми решетками. Сердце внятно шепчет:
— Тюрьма. Тюремный двор.
Из узкой двери на мглистый двор холодным, ранним утром выводят арестантов. Идут гуськом — солдат, арестант, солдат, арестант, солдат — без конца, гулко идут поперек двора. В стене калитка скрипит, отворяется. Все выходят. И уже Елисавета за стеною видит плоское, безграничное, тало-снежное поле, и ряд виселиц на поле, — бесконечный ряд уходящих вдаль виселиц. Идут, все ближе, — будут вешать.
Как случилось, не помнила, но идет в ряду и она. Перед нею — солдат, а еще впереди солдата — мальчик. Мальчик к ней спиной, но она узнала — Миша. Ужасом скован язык, — кричать бы, — не крикнешь. Ужасом скованы ноги, бежать бы, — не двинуться. Ужасом скованы руки, — отнять бы, — висят бессильно.
Вешают впереди, и мимо повешенных идут арестанты к следующим виселицам. Вешают Мишу. Он срывается. Вешают опять, — срывается. Вешают без конца, — и он каждый раз срывается.
Видно чье-то свирепое лицо, и седая щетина подстриженных усов. Слышен злобный крик:
— Добить!
Выстрел, — незвучный, тупой удар, — мальчик падает и мечется по земле. Опять выстрел, — мальчик мечется. Выстрелы все чаще, — а он все жив.
Елисавета проснулась, — совсем проснулась. Больно и радостно бьется сердце, — да это же только сон! Только сон! И в сердце ее сияет ликующая радость…
По золотым стрелам еще тихого и кроткого Дракона, падавшим так мягко и наклонно, было видно, что еще очень рано. Где-то далеко слышался зов рога и мычание коров. Стены спальни слабо, розовели. Окна светились по-утреннему, первоначальным, прельщающим светом, — день в окнах говорил, что он сложится по-новому, по-хорошему. И была влажность, веющая в открытое окно, в раннее чирикание птиц, — и вечная радость утренней природы. Было слышно, что и Елена проснулась.
Так, — возник новый день, буйный и радостный. А ночные видения?
О, мы, умирающие, тонущие в предутреннем тумане! Хриплым топотом говорящие наше последнее, наше страшное:
— Прощай!
Глава седьмая
Обе сестры плохо выспались. Елисавета была истомлена кошмарами, а Елена часто просыпалась и приходила к ней. Обе чувствовали сладкое и яркое головокружение разрезанного драконовыми серпами сна. В голове бежали яркие воспоминания нестройною и пестрою вереницею. Вспоминались подробности вчерашнего посещения. Еще томное одолевало обеих смущение, — точно стыд. Но сегодня сестры понемногу одолели его. Оставаясь наедине, они разговаривали о том, что видели в дому у Триродова, и в его колонии. Странная нападала на сестер забывчивость, — понемногу забывалась обстановка, подробности тонули. Разговаривая об этом, они часто ошибались, и поправляли одна другую. Точно сон был. Да и то, — явь или сон? И где границы? Сладкий сон, горький ли сон, — о, жизнь, быстрым видением проносящаяся!
Прошло три дня. Опять стоял тихий, ясный день, и опять небесный Дракон улыбался своею злою, безумно-ярою улыбкою. Покачиваясь, отсчитывал багровые секунды и пламенные минуты, и ронял с еле слышным гулом на землю свинцово-тяжелые, но прозрачные часы. Было три часа дня, — только что миновали самые знойные, ядовито-липкие змеиные минуты. Кончился завтрак. Рамеевы и Матовы были дома. Опять был долог, нестроен и горяч спор Елисаветы с Петром, и по-прежнему безнадежен, — и разошлись, взволнованные и тоскующие, смутным беспокойством истомив уравновешенность мисс Гаррисон.
Сестры остались одни. Они вышли на нижний балкон, сидели молча, и притворялись, что читают. Они чего-то ждали. Ожиданием ускорялся подымающий грудь стук сердец.