Федор Сологуб - Капли крови
— У нас на этот счет просто, — чуть что, сейчас самые смертоносные меры.
Тем временем Щемилов тихо сказал Елисавете:
— Славный паренек. С вами, товарищ, хочет познакомиться.
Елисавета молча наклонила голову, улыбнулась приветливо Кириллу, и пожала ему руку. Он расцвел.
Пришел Рамеев. Он поздоровался с гостями любезно и холодно. Было впечатление нарочной корректности, может быть, и ненужной. Разговор продолжался несколько неловко. Синие глаза Елисаветы нежно и задумчиво смотрели на раздраженного Петра и на холодно-враждебного ему Щемилова.
Петр спросил:
— Господин Щемилов, не пожелаете ли вы объяснить мне, почему идет речь о самодержавии пролетариата? Что же, вы, значит, признаете самодержавие, только хотите его перенести в другой центр? В чем же здесь шаг вперед?
Щемилов просто и спокойно ответил:
— Вы, господа собственники, нам ничего не хотите дать, ни золотника власти и обладания, ну, так что же нам делать.
— А ваши ближайшие цели? — спокойно спросил Рамеев.
— Ближайшая или дальнейшая, что там! — ответил Щемилов. — У нас цель одна: обобществление орудий производства.
— А земля? — звенящим выкриком спросил Петр.
— И землю рассматриваем, как орудие производства, — сказал Щемилов.
— Вы воображаете, что земли бесконечно много в России? — со злобною насмешливостью спросил Петр.
— Не бесконечно, ну, а все ж-таки на теперешнее население хватит, да и с избытком, — спокойно возразил Щемилов.
— По десяти, по сто десятин на душу? — издевающимся голосом выкрикивал Петр. — Так, что ли? Втолковали это мужикам, они и волнуются.
Щемилов опять посвистал, и сказал с презрительным спокойствием:
— Ерунда, почтеннейший, — мужик не столь глуп. А впрочем, позвольте спросить, что мешало противной стороне втолковывать мужику правильные мысли?
Петр сердито встал, и быстро ушел, никому не сказав ни слова. Рамеев спокойно посмотрел вслед ему, и сказал Щемилову:
— Петр слишком любит культуру, или, точнее, цивилизацию, чтобы ценить свободу. Вы слишком настаиваете на вашем классовом интересе, и потому свобода вас не так манит. Но мы, русские конституционалисты, на себе вынесем борьбу за свободу.
Щемилов слушал его, стараясь сдержать ироническую усмешку. Он сказал:
— Да, мы с вами не сойдемся. Вам надо моцион на вольном воздухе делать, а нам еще жрать хочется, — не сыты.
Рамеев помолчал, и тихо сказал:
— Меня ужасает это одичание. Убийства, убийства без конца.
— Что делать! — усмехаясь, отвечал Щемилов. — Вам, небось, хотелось бы карманной, складной свободы для домашнего употребления.
Рамеев, с нескрываемым желанием прекратить разговор, встал, улыбаясь, протянул руку Щемилову, и сказал:
— Должен вас оставить.
Миша пошел было за ним, потом раздумал, побежал к реке, около купальни достал свою удочку, и влез в воду по колена. Давно уже он привык убегать к речке, когда печали или радости волновали его, или когда надобно было хорошенько подумать о чем-нибудь. Он был мальчик застенчивый и самолюбивый, и любил быть один со своими мыслями и мечтами. Холод воды, струящейся около ног, успокаивал его, и отгонял всю злость. Здесь, в воде, стоя с голыми ногами, он становился кротким и спокойным.
Скоро сюда же пришла и Елена. Она стояла на берегу, и молча смотрела на воду. Почему-то ей было грустно, и хотелось плакать.
Вода в реке тихо и успокоение плескалась. Гладкая была вся поверхность, — так и шла.
Елисавета с легким неудовольствием глянула на Щемилова.
— Зачем вы так резки, Алексей? — сказала она.
— А вам не нравится, товарищ? — ответил вопросом Щемилов.
— Нет, не нравится, — решительно и просто сказала Елисавета.
Щемилов помолчал, призадумался, сказал:
— Слишком широкая бездна между нами и вашим братом. И даже между нами и вашим отцом. Трудно сговориться. Их интерес, — вы же это хорошо понимаете, лепить пирамиду из людей; наш интерес — пирамиду эту самую по земле ровным слоем рассыпать. Так-то, товарищ Елизавета.
Елисавета досадливо поправила:
— Елисавета. Сколько уже раз я вам говорила.
Щемилов усмехнулся.
— Барские затеи, товарищ Елисавета. А впрочем, в этом ваша воля, — хоть и трудненько выговаривать. По-нашему Лизaвета.
Кирилл жаловался на свои неудачи, на полицейских, на сыщиков, на патриотов. Нудные были жалобы, старые, скучные. Был арестован, лишился работы. Видно, намучился. Голодный блеск дрожал в глазах. Кирилл жаловался:
— От полиции пришлось-таки мне потерпеть. Да и свои…
Помолчал угрюмо, и продолжал:
— У нас на заводе на каждом шагу обращение самое унизительное. Одни обыски чего стоят.
Опять помолчал. Опять жаловался:
— В душу залезают. Частный разговор… Ни перед чем не останавливаются.
Он говорил про голодовку, про больную старуху. Все это было очень трогательно, но от частого повторения казалось истертым, и жалость была словно вытоптана, а сам Кирилл казался материалом, тем человеком толпы, настроение которого должно быть использовано в интересах политического момента.
Щемилов сказал:
— Черносотенцы организуются. Очень этим господин Жербенев занят, — наш истинно-русский человек.
— И Кербах с ним, тоже патриот, — сказал Кирилл.
— Самый вредный человек в нашем городe — Жербенев. Вот гадина опасная, — презрительно сказал Щемилов.
— Я его убью, — пылко сказал Кирилл.
Елисавета сказала:
— Чтобы убить человека, надо верить, что один человек существенно лучше или хуже другого, отличается от него не случайно, не социально, а мистически. То есть убийство утверждает неравенство.
Щемилов сказал:
— Мы к вам, Елисавета, отчасти и по делу.
— Говорите, какое дело, — спокойно сказала Елисавета.
— На днях приедут из Рубани товарищи, поговорить, и все такое, говорил Щемилов. — Да это вы уже знаете.
— Знаю, — сказала Елисавета.
Щемилов продолжал:
— По этому самому случаю хотим устроить здесь неподалечку массовку для городского фабричного люда. Так вот, надо вам, Елисавета, выступить наконец в качестве оратора.
— Чем же я могу быть полезна? — спросила Елисавета.
— Вы, Елисавета, хорошо излагаете, — говорил Щемилов. — У вас голос подходящий, и речь льется без запинки, и вы умеете говорить очень просто и понятно. Вам не говорить на собраниях — грех.
— Надо кадетам нос утереть, — басом сказал Кирилл.
— Вы извините, товарищ Елисавета, — сказал Щемилов, — Кирилл, может быть, и не знает, что ваш отец — кадет. Притом же он по простоте.
Кирилл покраснел.
— Я мало знаю, — застенчиво сказала Елисавета. — И как и что я стану говорить?
— Достаточно знаете, — уверенно сказал Щемилов. — Больше нас с Кириллом. Вы правильная, Елисавета. Все у вас точно и чисто выходит.
— Что же я скажу? — спросила Елисавета.
— Изобразите общую картину положения рабочих, — говорил Щемилов, — и как сам капитал на себя кует молот, заставляя рабочих съорганизоваться.
Елисавета, краснея, молча наклонила голову.
— Ну, значит, по рукам, товарищ? — спросил Щемилов.
Елисавета засмеялась.
— По рукам, товарищ! — весело сказала она.
Было весело слышать это серьезно и простодушно произносимое слово «товарищ».
Глава шестая
Ночь пришла, — милая, тихая. Чары навеяла, скучный шум жизни обвила легким дымом забвения. Луна тихо встала на небе, ясная, спокойная, словно больная, но такая светлая, — и вся замкнутая в своем сиянии, для себя светлая. Она глядела на землю, в не рассеивала тумана, — точно себе одной взяла всю ясность и всю прозрачность догоревшей заря. Тишина разлилась по земле, по воде, обняла каждое дерево, каждый куст, каждую в поле былинку.
Успокоенное настроение овладело Елисаветою. Ей стало так странно, что спорили и стояли друг против друга, как враги. Отчего не любить? не отдаваться? не покоряться чужим желаниям? его желаниям? моим желаниям? Зачем шум споров и яркие слова о борьбе, об интересах? Яркие слова, но такие далекие.
Все в доме, казалось, были утомлены, — зноем? спором? тайною грустью, клонящею ко сну? к успокоению? Сестры ушли спать несколько раньше обычного. Усталость клонила их, и томная печаль. Спальни сестер были рядом. Между их спальнями была всегда открытая широкая дверь. Они слышали одна другую, — и ровное дыхание спящей сестры делало живым страшный мир ночи и сна.
Елисавета и Елена не долго разговаривали. Разошлись скоро. Елисавета разделась, подошла к зеркалу, зажгла свечу, и залюбовалась собою в холодном, мертвом, равнодушном стекле. Были жемчужны лунные отсветы на линиях ее стройного тела. Трепетны были белые, девственные груди, увенчанные двумя рубинами. Такое плотское, страстное тело пламенело и трепетало, странно белое в успокоенных светах неживой луны. Слегка изогнутые линии живота в ног были отчетливы и тонки. Кожа, натянутая на коленях, намекала на таящуюся под нею упругую энергию. И так упруги и энергичны были изгибы голеней и стоп.