Кентавр - Элджернон Генри Блэквуд
Поэтому, полагаю, столь глубокое разочарование не заронило в него чувство горькой обиды, неминуемо постигшее бы беднягу, будь его мечта менее чистой. Ни малейших сомнений в своей правоте у него не возникло. Во всех, предлагавших помощь, он не подозревал никакой задней мысли. Приветствовал даже явных глупцов и чудаков, которые приходили к нему под знамена, дабы протащить под шумок и свою идефикс, несколько сожалея, что, как Шталь и предвидел, ему не удалось привлечь людей более сознательных. И даже не усматривал двойного дна в действиях немногих богатых и знатных женщин, приглашавших его к себе в салоны лишь для того, чтобы за эксцентричностью гостя скрыть собственную заурядность. Вплоть до самого конца он смело придерживался своих убеждений, даривших ему душевный покой.
Даже перемена метода действий, к которой он затем прибегнул, говорила о стойкости его веры.
– Я начал не с того конца, – решил он. – Мне никогда не достичь сердца людей, воздействуя на их разум. Их мозг полностью во власти механически изготовленных богов современной цивилизации. Снаружи переменить направление их мыслей и страстей не получится – слишком велика инерция. Я должен достучаться до них изнутри. Чтобы достичь их сердец, новые идеи должны подняться из глубины их существа. Но я вижу более верный путь. Внутренний. Я коснусь их душ через Красоту.
Он до последнего момента был убежден, что смерть позволит ему слиться с Коллективным Сознанием Земли и что оттуда, из глубины ее вечной красоты, он достигнет сердец людей через проблески прекрасного в природе и так донесет пламенеющую в нем Весть. Теренс любил цитировать строки из поэмы «Адонаис»:
Не умер он; теперь он весь в природе;
Он голосам небесным и земным
Сегодня вторит, гений всех мелодий,
Присущ траве, камням, ручьям лесным,
Тьме, свету и грозе, мирам иным,
Где в таинствах стихийных та же сила,
Которая, совпав отныне с ним,
И всех и вся любовью охватила
И, землю основав, зажгла вверху светила.
Прекрасное украсивший сперва,
В прекрасном весь, в духовном напряженье,
Которое сильнее вещества,
Так что громоздкий мир в изнеможенье,
И в косной толще, в мертвом протяженье,
Упорно затрудняющем полет,
Возможны образ и преображенье…[71]
Мысль эта, выраженная множеством способов, не сходила с его уст. Грезить было верно, пусть одному, поскольку красота Мечты должна была добавиться к красоте Целого, частью которого и интерпретацией она была. Ничто не потеряно. Всё со временем вернется, чтобы накормить мир. Он познал милостивые мысли Земли, но их было нелегко вместить и почти невозможно выразить. Мистическое откровение полностью не передать. Лишь для того, кто его испытал, имеет оно смысл, лишь над тем властно. Телесное откровение невозможно. Лишь тем из людей оно ведомо, в чьих сердцах поднималось оно интуитивно и ощущалось в форме природных идей. Его приносит вдохновение, красота становится проводником. Чтобы достичь умов людей, вначале следует изменить их сердца.
– У меня лучше получится с другой стороны – из того древнего Сада, лежащего в сердце Матери-Земли. Так выйдет без ошибки!
XLVI
Так вышло, что мы снова повстречались в конце сырой и туманной осени, в воздухе уже тянуло зимой, Лондон сделался унылым, и исхудалый, запущенный вид друга сразу всё мне поведал. Лишь прежняя страстность в голосе доказывала, что дух его не ослабел. Внутри по-прежнему горел тот огонь, что светился в глазах и выражении лица.
– Я сделал великое открытие, старина, – воскликнул он с прежним воодушевлением, – наконец открыл.
– Ты и прежде делал их немало, – жизнерадостно откликнулся я, хотя мысли мои занимало его печальное состояние здоровья. Внешний вид его меня просто поразил. Теренс стоял среди разбросанных бумаг, книг, галстуков, подкованных сапог, рюкзаков и всяческих карт, высыпавшихся из брезентового мешка. Старый костюм серой фланели свисал с сущего скелета, вся жизнь сконцентрировалась в глазах – дальнозорких, голубых глазах его. Теперь они сделались темнее, словно в них плескалось море, подумалось мне. Волосы, отросшие и нечесаные, падали на лоб. Он был бледен, и в то же время на щеках горел лихорадочный румянец. Передо мной стоял почти бесплотный дух. – Ты и прежде делал их немало. С удовольствием послушаю. Это еще лучше прочих?
Несколько мгновений он смотрел как бы сквозь меня, мне даже стало немного не по себе. Но на самом деле он зрел дальше. И видел совсем не меня, я даже обернулся, чтобы тоже что-то разглядеть в сгущающихся сумерках.
– Проще. Намного проще, – быстро ответил он.
Придвинувшись ближе, он зашептал. Показалось ли мне или от его дыхания действительно пахнуло цветами? В воздухе действительно стоял странный аромат, дикий и пряный, как в саду весной.
– И что это?
– Сад повсюду! Вовсе не надо отправляться далеко на Кавказ, чтобы его обнаружить. Он и тут, в старом Лондоне, на его туманных улицах и грязных мостовых. Даже в этой заполненной хламом, неубранной комнате. Сейчас, когда гаснет лампа и тысячи людей забываются сном, Врата из Рога и Слоновой Кости здесь, – похлопал он по груди. – И цветы, длинные гряды холмов, обдуваемых ветром, огромное стадо, нимфы, солнечный свет и боги!
Теперь он так привязался к комнатке в Пэддинг-тоне, где были сложены все его книги и записи, что, когда странная болезнь, поразившая его, усилилась, а приступы безымянной лихорадки участились, я нанял спальню для него в этом же доме. И в той дешевой комнатушке, похожей на клетку, он испустил последнее дыхание.
Я назвал его болезнь странной, поскольку ее так никто и не