Артем Белоглазов - Живи!
— Эта осень принадлежит тебе.
— Нет. Пусть осень принадлежит нам. И всем остальным — мне не жалко. Вот представь: какой-то парень говорит сейчас своей девушке то же самое: эта осень принадлежит тебе. Так кому она принадлежит, ей или мне? Нам что, делить теперь эту осень? Нет уж, пусть она принадлежит всем влюбленным, всем старичкам и старушкам, которые вышли погреться на солнышке, и всем бездомным, которым эта осень дарит по-летнему теплые деньки.
Я улыбнулся:
— Ты права. Пусть будет так.
Нам подали красное полусладкое вино, нежнейшее мясо и салат. «Bon appetit, madame, monsieur», — сказал официант и удалился. Иринка поманила меня пальцем, схватила за мочку уха и прошептала:
— Я не умею пользоваться ножом и вилкой.
Я взял ее за ушко, нежно провел по нему так, что Ирка задрожала, а ее шея покрылась мурашками, и шепнул:
— Ты — потрясающая неумеха.
Она куснула меня за мочку.
— Я убью тебя, Владичка.
— Я тебя тоже люблю, — сказал я. — Вот смотри: в правую руку берем ножик, в левую — вилку.
— Какую из вилок? Их тут две.
— Вот в этом я не специалист. Поэтому позволь я притворюсь, что не расслышал твоего бестактного вопроса, и налью тебе вина.
Не стесняясь, мы пили на брудершафт и целовались жадными губами, и в шутку говорили колкости, потому что другие слова казались глупыми и патетичными; те, другие слова, жили глубоко внутри и ждали своего редкого часа, минуты, секунды, чтобы робко выбраться наружу и снова спрятаться.
Ближе к вечеру мы опять гуляли в парке. Иринка разбрасывала по аллеям собранные утром листья, а самые необычные аккуратно раскладывала на скамейках; отходила в сторону, чтоб полюбоваться и, соединяя большие и указательные пальцы прямоугольником, заключала скамейку и лиственную мозаику в рамку.
— Я похожа на спортивного рыболова, — радовалась она. — Ловлю рыбу и тут же отпускаю. Только я не рыбу ловлю, а осенние листья. Я — листелов. Листопадолов. Отпускателелов.
— Листопадоотпускателелов!
— Ой, я такое и не выговорю…
В центре парка мы обнаружили чертово колесо. Оно не работало, а нижние кабинки были переоборудованы под ларек сахарной ваты и фотоателье. Мы купили ваты и поднялись в ателье. Фотограф, бравый морской волк в тельняшке и бескозырке, сжимавший трубку в зубах, пригласил занять место и сделал несколько снимков на фоне убранных жгучим золотом деревьев. Мы заказали мгновенные снимки и выбрали самые удачные, но заплатили за все. Фотограф проводил нас к лестнице, и когда мы уходили, сидел, свесив ноги, на краю кабины и махал бескозыркой, а ее ленточки плескались двумя синими флажками.
— Ненавижу фотографии, — призналась Иринка. — Жутковато потом глядеть на них, когда то, что на снимке, давно исчезло, обратилось в тлен. Понимаешь? Смотришь на фото, там все веселые, радостные, а ты знаешь: этого человека уже нет, а этот есть, но он где-то далеко-далеко, и ты вряд ли его еще увидишь. Но сегодняшние фотографии я обязательно сохраню. Пусть наши дети смотрят и вспоминают, какими мы были. У нас ведь будут дети, правда, Владька?
— Обязательно.
— Мальчик и девочка.
— Два мальчика и девочка.
— Ну нет, я столько не выдержу!
— Ладно, тогда три мальчика…
— Слушай, — сказала Ирка, — а давай выпьем пива? Постоянная романтика угнетает меня. Пиво поможет нам вернуться на грешную землю. На грешной земле тоже много замечательного.
Мы завернули в стилизованный под старину погребок и заказали темного и светлого пива, крепкого и легкого, пива с лимонным вкусом и портера. Сумерки падали на город тончайшей вуалью; на столике у нас горели свечи, а фонарщик во дворе зажигал изящные кованые фонари. Иринке понравилось нефильтрованное темное, а я пил чешское, легкое, необычайно вкусное. С пивом в руках мы вышли на улицу и забрались на скамейку; на улице было полно таких же влюбленных парочек: они в обнимку сидели на скамейках, по двое и компаниями; кто-то бренчал на гитаре. Стало холодать, и я накинул Иринке на плечи куртку. Она опустила голову мне на плечо, мы прислушивались к шуму вечернего города и смотрели, как в небе, сплетаясь в кружевные узоры, мерцают звезды.
Я запомнил его именно таким — самый прекрасный день в нашей жизни.
— Знаешь, мне было совсем не больно, — хихикнула Иринка. — Вот я дура-то, а? Ношусь со своей девственностью, как курица с яйцами. Просто так получилось, что для меня это очень важно. Теперь я по-настоящему взрослая, а ты со мной, рядом, но впереди слишком много всего, и плохого, и хорошего, и я боюсь этого, поэтому и цепляюсь за прошлое. Оно словно якорь для меня, а впереди бушующее море, и я знаю, что рано или поздно придется сняться с якоря, окунуться в соленые морские волны, но хотя бы один вечер, самый малюсенький вечер, можно я еще потерплю и останусь в тихой бухте?
Она спросила:
— Я пьяная и говорю что-то не то?
Я качнул головой:
— Что ты, Иринка… ты всё правильно говоришь.
— Мне так хорошо. Так спокойно… — прошептала она. — А сейчас я, наверно, усну. Ты знаешь, Влад, иногда мне кажется, что во сне у нас гораздо больше времени. Во сне ты всегда рядом, и мы проживаем целые жизни — нелепые жизни, наполненные безобразными случайностями и странными чудесами. Но это наши жизни — твоя и моя — и они вместе…
Она и впрямь уснула, а я обнимал ее тонкие плечи и как цербер охранял ее сон. И казалось, редкие прохожие стараются шуметь меньше. Они тихонечко шли мимо на ходулях и понимающе улыбались, глядя на нас. Где-то скрипели телеги, а за домами простучал возвращавшийся в депо трамвай — его пустили совсем недавно, и люди были так счастливы, когда трамвай заработал, и говорили друг другу: ну вот теперь-то… теперь снова прогресс! Снова — к звездам! Говорили, забыв, что перед игрой о космосе уже давно не помышляли. Сейчас новые мечты: улететь в космос, найти подходящую планету, заселить ее и жить припеваючи. Детские мечты, восторженные.
Но лететь никуда не нужно. Надо просто отказаться от игры, бросить ходули, эти костыли, эти подпорки, и босиком пробежаться по лугу, по утренней свежей росе, упасть в траву и лежать, и смотреть, как алеет на горизонте заря, и чувствовать под собой твердую, надежную землю.
Напротив остановился сумасшедший в грязных, будто жеваных брюках и длинном, до пят, пальто на голое тело. Седые волосы мужчины торчали неопрятными клочками, глаза сверкали. Он обличающе ткнул пальцем в мои ходули и проскрипел:
— Это город инвалидов, так?
— Вовсе нет, — улыбнулся я.
— Я не могу ошибаться, — возразил он.
— Но сейчас вы ошиблись.
Он погрозил мне худым, мосластым пальцем, но ничего больше не стал говорить и ушел. Мы остались с Иринкой вдвоем, только я и она.
Это был один из последних наших вечеров. Нас-прежних.
Эпилог
Вне игры
Но когда Заратустра остался один, говорил он так в сердце своем: «Возможно ли это! Этот святой старец в своем лесу еще не слыхал о том, что Бог мертв».
Фридрих НицшеВ тот день, когда сумасшедший назвал меня инвалидом, когда я решился и шагнул на засыпанную листьями дорожку, когда понял, что стою! стою! — и радостно, громко закричал, всполошив других влюбленных, игра не кончилась. И когда половина Миргорода скинула ходули, еще продолжалась — вяло, по инерции, но продолжалась, упрямо тянула свое несуществующее тело вперед. И где-то в городах уже уверенно ходили по земле и работали, и веселились, и гоняли мяч на стадионе, возрождая настоящий футбол, а не ту причудливую смесь футбола и шахмат, а иные, особенно в провинции, жили как прежде, во всем следуя правилам игры. Привычка и страх руководили ими. Один старик, сухонький с маленькой седой головой признался, когда я предложил ему избавление, что привык к ходулям. В них его вера, он разучился терять веру и если ступит на землю — немедленно умрет от разрыва сердца. Такое действительно случалось и, к сожалению, не так уж редко. Самонадеянные друзья уговорили молодого парня снять ходули, забывшись, что дать освобождение мог только я. На заплетающихся ногах он прошел метра два, споткнулся и грохнулся об асфальт. Народ вокруг совершенно свободно гулял по тротуарам, и парень прекрасно видел — ничего им не делается, однако так и не смог переубедить себя. Сердце не выдержало, остановилось. Безумно жалко было смотреть на него — мертвого, с выпученными от ужаса глазами. Это только поддерживало страх в людях: они не верили, что игра закончилась, и взашей гнали тех, кто не боялся ходить по земле, объявляя нехристью поганой и приспешниками человека-тени. Родственники парня чуть не убили меня.
И с тех пор Влада Роста не стало: последний целитель умер, вместо него появился странствующий философ Славко. Приятный малый, простоват, но отнюдь не дурак. Бывший солдат, а ныне — пустомеля, бродяга, травящий байки за краюху хлеба с маслом. Ходит Славко из деревни в деревню, подрабатывает классным чтением, развлекает детишек и взрослых, кое-кого — уму-разуму учит. А заодно почву зондирует — хотят ли здесь прекращения игры? Вроде хотят, как не хотеть? Да не верится. А если есть шанс? — предлагает Славко. Говорят, в крупных городах для многих игра закончилась. Ха-ха, ну что вы горячитесь, это всего лишь шутка!