Дмитрий Глуховский - Будущее
Пусть случится чудо! Пусть окажется, что у нее крепкое здоровье, иммунитет нечеловеческий, пусть она еще год проваляется где-нибудь на больничной койке, отказываясь подыхать, — и пусть она позвонит мне в последний год! Я припомню ей ее распятие, ее обещания, ее гребаные сказочки, ее утешения; прокляну ее, и тогда она меня наконец отпустит!
Иначе как я выйду отсюда?!
Звонят Девятьсот Шестому.
Мать. Та самая, назвать которую преступницей его не заставили даже склепом. Она еле дышит, подбородок дрожит, и рот не закрывается; мы пялимся на нее всем строем, но все давят смешки — из уважения к Девятьсот Шестому. Не спускаю с него глаз, будто это не его мама, а моя. Как он справится? Боюсь, что он расклеится сейчас, как Седьмой, или пойдет на принцип, вспомнит, как лежал в ящике... Звонок — ерунда по сравнению с ящиком.
— Люб. Лю... — беззвучно проговаривает старая женщина.
Вся она увяла, капельницы высосали из нее кровь, а глаза не выцвели. Крупный план. Такие же глаза, как у Девятьсот Шестого, — карие, уголки оттянуты книзу. Будто он сам в себя смотрится.
— Ты преступница. Я отказываюсь носить твою фамилию. Когда я отсюда выйду, я стану Бессмертным. Прощай.
Вот тут-то ее глаза и вытравливаются. Она шепелявит натужно еще что-то, но ничего не получается. Девятьсот Шестой улыбается ей.
Ее отключают — может, и от всей этой прорвы попискивающей аппаратуры тоже: свое дело она сделала, теперь можно и об экономии вспомнить.
В эту секунду я прощаю Девятьсот Шестого за то, что он был лучше меня. Мужественней, терпеливей, тверже. Потому что он наконец отказался от самого себя — так же, как я отказался, когда валялся в проклятом ящике. Он стал новым человеком — так же, как и я стал. Мы снова можем быть братьями!
Доктор фиксирует: показатели у Девятьсот Шестого — что надо. Испытание пройдено.
Оказавшись с ним наедине, я отвешиваю Девятьсот Шестому восхищенную затрещину.
— Как ты это сделал?!
— Сделал, — жмет плечами он. — Сказал и сказал. Она знает, что я ей неправду сказал.
— Как?!
— Она всегда знает, — уверенно говорит он.
— Ты что... Обдурил их?!
Он смотрит на меня как на идиота.
— А ты что, всерьез собирался говорить своей матери, что она преступница?
— Они же нас измеряют!
— Это все херня! — шепчет он мне. — Есть способы технику обмануть! Пульс, пот... Какая разница?
Он их обставил. Притворился и обставил нас всех.
— Я это в ящике понял, — говорит он. — В склепе. Они тебя поломать хотят. А если ты резиновый? Ты просто берешь себя-настоящего и прячешь внутрь себя-с-номерком. Главное — так спрятать, чтобы при обыске не нашли, понимаешь? Даже если в кишки с фонарем полезут. Ты — это ты! Они тебя переделать хотят, и ты просто дай им думать, что у них получилось. И тогда ты себя настоящего в себе фальшивом отсюда вынесешь. Просят, чтобы клялся, — клянись. Это все слова, они не значат ничего.
— Ты... Ты простил ее? — говорю я совсем тихо — так, что даже сверхчувствительные микрофоны не различат ничего.
Но Девятьсот Шестой кивает мне.
— Она мне так говорила: я живой человек, Базиль. Я просто живой человек. Не жди от меня слишком многого. Я запомнил. И я тоже просто живой человек. Думаю, она понимает.
Я кусаю нижнюю губу, отдираю тонкую полосочку кожи — чтобы было больно.
— Ладно. Еще услышат. Пошли.
Мне этот его способ не подходил. Мне бы все равно пришлось делать все всерьез — если бы мне позвонили. Только мне так и не позвонили.
Однажды, когда я уже не мог ждать, я сам напросился к старшему и потребовал, чтобы мне дали позвонить матери и пройти испытание. Он сообщил мне, что звонки из интерната запрещены для воспитанников.
А еще через две недели мне сказали, что от испытания звонком я освобожден.
Мне так никогда и не довелось даже не осмелиться на то, что сделала Аннели.
Глава XVIII. MA
До Эщампле недалеко. Хотя дорога идет по самому Дну, сквозь чад и хаос, и два раза нас пытаются ограбить, к миссии мы прибываем без потерь. Замысловатое здание крошится от времени и небрежения, из выбитых окон вывешено серое полотнище с красным крестом и красным полумесяцем. Краска выстиралась, побурела, как давно пролитая кровь.
О послании Эллен я не думаю; Эллен просто не помещается в меня — все сейчас занято Аннели.
До самых дверей девчонка маршировала упрямо, не проронив больше ни слова, но на пороге миссии вдруг замирает. Оглядывается на меня, притрагивается зачем-то к животу. Потом из глубины дома доносится детский плач; Аннели зачем-то поправляет волосы и толкает дверь.
Длинный коридор — приемные покои — похож на военный лазарет из старых видео. Только вместо раненых по обе стороны от узкого прохода сидят и лежат беременные — измученные, вспотевшие, мутноглазые. Натужно стрекочущие вентиляторы нервно крутятся на подставочках и только зря гоняют туда-сюда углекислый газ: проредить жуткую духоту они не могут. Пропеллеры забраны в решетки, к которым приделаны развевающиеся на дохлом ветру бумажные ленты — хоть как-то гонять полчища мух, которые все норовят рассесться на щеках и грудях ожидающих. Слышно мочу: женщины боятся покинуть очередь.
По бокам — комнаты. В одной заходится пискливым плачем младенец, потом еще один, потом целый хор. Из другой слышны стоны и матерщина — кто-то рожает. Мы перешагиваем через потерявших чувства толстых негритянок, через изможденных рыжих баб с прозрачными глазами, нам вслед бранятся на каком-то мертвом наречии — мы идем без очереди.
Я готов принять как необходимость то, что родился маленький Девендра: его народ и без того слишком мал, каждый воин у них на счету. Но отчего так приспичило рожать всем остальным?
— Я к матери! — оправдывается Аннели. — Моя мать — доктор!
Ноги, перегораживавшие проход, подтягиваются, ругань сменяется благоговейным шепотом. Нас пропускают беспрекословно. Нас просят о благосклонности. Кто-то сует нам мятые денежки давным-давно сгинувшего государства, будто мы жрецы, которые допущены к богине, и нас тоже надо задобрить.
И вот кабинет.
Аннели не стучит, просто дергает дверную ручку, и мы попадаем прямиком на гинекологический осмотр. Женщина в хирургической маске оборачивается к нам, чуть не зажатая двумя жирными складчатыми шоколадными ногами с желтыми пятками.
— Вон...
— Привет, ма.
Негритянка поднимает хай, Аннели скрещивает руки на груди и закусывает губу; отказывается уходить, а ее мать упрямо доводит осмотр до конца. Я остаюсь с Аннели, но чувствую себя кретином и стараюсь глядеть мимо, несмотря на известную силу притяжения черных дыр.
Когда дело завершено, а мы орошены слюной и облучены негодованием, и толстуха выковыливает из кабинета, мать Аннели, упросив тощую мулатку подменить ее, наконец снимает намордник.
Они ничем не похожи.
Белокожая брюнетка, она чуть ниже своей дочери и, пожалуй, даже изящней ее, хотя руки у нее жесткие и в пальцах видно силу. Не угадаешь, что рожала: бедра узкие, и вся она поджарая, сухая, обезжиренная. Нет особого разреза глаз, который так зацепил меня у Аннели, нет острых высоких скул. Но она по-настоящему красива и — сквозь усталость — молода. Большинству из нас вакцина останавливает возраст на тридцатилетней отметке, но матери Аннели нельзя дать больше двадцати двух.
Может, ошибка?
— Кто это? — Она кивает на меня.
— Это Ян. Он мой друг.
— Марго. — Она закидывает в рот конфету. — Милый молодой человек. Это новый?
— Меня не интересует твое мнение.
— Я думала, ты хочешь познакомить его с родителями.
— С какими еще родителями?
— Ты опять не в духе. На, съешь конфету. Мятная.
— В прошлый раз ты угощала меня сигаретами. Бросила?
— Пациенты жалуются.
— Может быть, кого-то из них и пора отсюда выкурить.
— Я стараюсь помочь всем.
— И как успехи? Раньше у тебя выходило полтора ребенка в день.
— Сейчас два с половиной. Показатели растут.
— Всегда было интересно, что вы делаете с этой половиной.
— Милая, там меня очередь ждет. Ты по делу или просто поболтать? Можете зайти к нам вечером, мы с Джеймсом...
— Я по делу, ма. Хочу еще поднять твои показатели.
— Прости?
Аннели смотрит на нее в упор. Изгрызенная губа кровоточит.
— Ты что? — начинает Марго. — У тебя?..
— Не знаю. Ты мне скажешь.
— Сейчас? Я?
— Да. Прямо сейчас. Пока я не передумала.
— Если хочешь, тебя может посмотреть Франсуаза, она тоже... — Марго привстает.
— Нет. Ян... Выйди, пожалуйста. Мы поиграем тут в дочки-матери.
И я жду в коридоре; снова один среди беременных. На мою руку садится муха, я заношу ладонь, чтобы размазать ее, но забываю, зачем это сделал. Муха трет передние лапки друг о друга, две арабки в чадрах мужскими голосами говорят на своем языке, состоящем из одних гласных. Раз в минуту вентилятор, расположенный в трех метрах от меня, горячечно дышит в мою сторону и снова отворачивается, с улицы доносится чье-то заунывное пение, вдалеке играют на тамтамах, блестят от пота рыжие головы. У одной из рыжих отрублена кисть.