Борис Стругацкий - Двадцать седьмая теорема этики
— Скорее уж они тебя разгонят… Хотя у тебя — сила! Не очень-то тебя разгонишь, пожалуй… Что это, кстати, за сила такая, господин Красногоров? Объясните простому человеку.
— Судьба, — сказал он, глядя в тлеющие глаза Зверя. — Предназначение. Фатум. Рок.
— Не понимаю. Поподробнее.
— Господин Вакулин, — сказал он. — Я прошу прощения, но, может быть, в другой раз как-нибудь это обсудим? Я спешу.
Голос помолчал, а потом произнес, растягивая слова:
— Оборзе-ел, однако… Ты мне чего-то не нравишься, Хозяин!
— Взаимно, ГРОБ Ульяныч.
Сейчас поедем, снова подумал он. Все. Сейчас. Еще только несколько фраз, и поедем…
— А жалко. Давно с тобой поговорить хотел. Давненько… А вот — спешишь, оказывается…
Он промолчал снова. Никак не отделаться было от ощущения, что разговариваешь со зверем, а не с человеком. Наваждение. Морок. А глаза рдели, как огонь, который никак не мог для себя решить: разгореться сейчас во всю силу или, напротив, тихо умереть…
— Ладно, — сказал голос. — Договоримся так. Завтра жду тебя к себе. Поговорить хочу. Как следует, спокойно, без спешки.
— Не возражаю.
— Вот и хорошо. Завтра, как поедешь, мой человек тебя встретит на дороге, договорились?
Он повторил терпеливо:
— Не возражаю.
— Еще бы ты возражал!.. Только не вздумай лететь на вертолете… — голос усмехнулся. — Не советую.
Он промолчал и на этот раз. Он смотрел, как медленно пошел к черному небу полосатый журавль шлагбаума. «Иль мне в лоб шлагбаум влепит… НЕПРОВОРНЫЙ инвалид…» Непроворный. Вспомнил… «Непроворный», — хотел он сказать Ванечке, но тут отчаянно завопил впереди Иван Сусанин Маловишерский:
— Герб Ульяныч, ну, ей-богу! Скотину убери! Она ж тут бродит где-то… Как я выйду?
И тотчас же тоненький детский голосок на всю мрачную ледяную округу чистенько вывел: «Куковала та сыва зозу-уля…» — и замолчал, резко оборвав. Это была любимая мамина песня. Песня из детства. Она прозвучала — здесь и сейчас — внезапным заклинанием Зверя. Она и была заклинанием…
Баскера не стало. Он не ушел, не умчался, не скользнул и не канул во тьму. Его попросту больше не было. Нигде. «Гос-с-с…», — снова просвистел Ванечка и глянул на Станислава мелко моргающими своими глазками, все еще осунувшийся, но уже заметно веселеющий и приободривающийся.
— «Непроворный инвалид», — сказал он ему. — Все. Отмучились. Вперед, газу. Газу, Иван!
9
Почему, откуда взялось вдруг у него ощущение беды? Почему вдруг цепенящая ясность возникла: ничего еще не кончилось, ничего не ладно, самое гадкое по-прежнему впереди?
И ничего не значит, что приняли с распростертыми — распахнули мрачные неприступные ворота в грязно-белой угрюмой неприступной стене, вылупившейся, словно опухолями, обманными выпуклостями, за которые нельзя зацепиться и на которые нельзя опереться — да и что толку, если даже и можно было бы: по верху густая колючка, явно под током…
И ничего не значили враз смягчившиеся при виде высокого гостя усатые унтер-офицерские морды, и приветственно вспыхнувшие огни над главным подъездом плоского грязно-серого здания института (без окон, совсем, ни одного, а сам парадный вход — словно лаз в капонир).
И ничего хорошего не обещали широкие приветственные жесты возникшего вдруг из недр генерала Малныча, безмерно радушного, будто перло из него все радушие всех генералов России вместе взятых…
Была — опасность. Была — угроза. Были: ложь, страх, паутина в темных углах. Было — обещание беды. Почему? Откуда?
Может быть, он впервые почуял это, поймав ненароком стеклянный лютый взгляд начальника караула, такого усердного и почтительного всего секунду назад?
Или не понравилась ему мягкая, вполне вежливая и, в конце концов, закономерная перепалка, возникшая в вестибюле, когда генерал Малныч радушно, но непреклонно предложил сопровождающим «задержаться и отдохнуть» именно в вестибюле. «Вот здесь и диванчики установлены на такой случай, очень удобно».
— Отлично, генерал, — сказал он бодро и, обратившись к Майклу, распорядился: — Я полагаю, майор, вам лучше будет вернуться к машинам. Доложите там обстановку. В штаб.
(Зачем он назвал Майкла майором? Майкл и в армии-то никогда не служил. Но он назвал бы его и полковником, если бы Майкл был ну хоть чуть-чуть похож на кадрового военного. Инстинктом старого лиса чувствовал он, что здесь уместна была бы именно АРМИЯ… Но Майкл тянул в лучшем случае на сержанта. На сержанта спецназа. Спецухи…)
— Ну, зачем же — к машинам? — тут же среагировал радушный генерал Малныч. — Господам офицерам будет гораздо удобнее здесь. И потом, вы знаете, Станислав Зиновьевич, у нас тут — определенный порядок… Не хотелось бы нарушать… А доложить в штаб — это сию же минуту, я вас немедленно провожу, чтобы вы могли связаться…
— Отлично, генерал! Благодарю вас.
(В вестибюле — кремовом, матовом, уютно освещенном скрытыми лампами — было три двери, и около каждой стоял унтер с деревянным лицом и с кобурою, сдвинутой в боевое положение и расстегнутой. В этом тихом монастыре был свой устав, и его умели здесь навязать — непреклонно и безоговорочно).
Взгляд Майклу. (Этот — в порядке, не подведет). Взгляд Косте (пустой номер, ничего не понимает малыш, слишком много курит, чтобы соображать быстро и ясно, «распущенность и никотин»). Взгляд Ивану. (Полная безмятежность. Даже видеть это страшно. Бедный, бедный генерал Малныч…)…
Плохо. Плохо здесь. И пахнет чем-то поганым. Что с Виконтом? Почему не докладывает, гнида скуломордая?….
— Однако, связь — это не к спеху, генерал. Я хочу видеть Виктор Григорьевича.
— Разумеется! Но заверяю вас с радостью: он — в полном порядке! Вы можете быть совершенно спокойны…
— И тем не менее.
— Обязательно. Понимаю вас. Сам измучился. Не поверите, всю ночь, как проклятый… Виноват, сударь, — (это — Ивану). — Я же просил остаться…
— Генерал, — сказал веско господин Президент. — Это — мой ЛИЧНЫЙ телохранитель. Он ОБЯЗАН меня сопровождать. Даже в сортир.
Возникла драматическая пауза. Генерал Малныч мучительно боролся с инструкцией. С монастырским уставом. А может быть, — проще, проще! — с нежеланием каких-то неведомых осложнений?.. Это было непонятно. Здесь все было непонятно. Здесь были порядки спецтюрьмы, а никакого не института, пусть даже и самого закрытого. Порядки домзака для обладателей «вялотекущей шизофрении». Вот почему здесь было так мерзко и погано, несмотря на кремовые эти панели, на бархатистые уютные диванчики и на добротную копию картины «Русь изначальная», повешенную умело и на место. Тюрьма.
— Ценю ваш юмор, господин Красногоров, — сказал наконец генерал, осклабляясь с очевидной натугой. — Однако же, внутрь, я извиняюсь, сортира даже ему, наверное…
— Ну, генерал, — сказал господин Президент, теперь уже благодушно. — Ну, мы же все-таки с вами не в сортир идем?..
— Хе-хе… И однако же, вы должны согласиться…
— Безусловно. И соглашаюсь! Двух мнений здесь и быть не может, генерал. Вы — хозяин, я — всего лишь гость…
— Да. Но с другой стороны… Определенные правила…
— Причем гость — званый, не так ли? Или я ошибаюсь?..
— Естественно, естественно, хотя, согласитесь, уставы не нами писаны, но — для нас… хе-хе…
— Основной вопрос философии: человек для устава или устав для человека?..
— Вот именно, вот именно… Но мы — люди военные, представьте себе, несмотря на наши совершенно мирные занятия, и устав для нас важнее, я извинясь, конституции…
Переговариваясь таким образом, фальшиво и натужно, проследовали они из вестибюля (мимо неприязненно закаменевшего унтера) вглубь укрепрайона, в длинный кремовый коридор, пустой, стерильно чистый, голый, припахивающий больницей (валерьянка, лизол, слегка подгоревшая кашка), а затем через ниоткуда вдруг взявшуюся в гладкой стене дверь — в другой кремовый коридор, не отличимый от первого, и Ванечка, неслышимый и даже почти можно сказать невидимый (как и надлежит настоящему ниндзя-невидимке), следовал в почтительном отдалении с постным личиком конфидента и приживалы, а в третьем коридоре возник вдруг перед ними и молча присоединился длинный и длиннолицый человек в синем хирургическом халате задом-наперед, представленный без всякой помпы как «доктор Бур-мур-мур-шин», но из под халата виднелись у этого доктора бриджи с полковничьим кантом и зеркальные форменные штиблеты…
Все было плохо, плохо, тревожно, фальшиво, Ванечка прикрывал тылы, но не с тылу грозила беда, а непонятно откуда… натужная болтовня генерала… неприкрытое неудовольствие в желтых глазах длинного доктора… и этот странный шум, на самом краю слышимости, словно предобморочный звон в ушах — то ли танцы где-то за тремя стенами происходили, то ли работал машинный зал, то ли толпа статистов на какой-то угрюмо-безумной сцене твердила, шептала, бормотала, временами вскрикивала: «О чем говорить, когда не о чем говорить»… И он понял вдруг, почему генерал Малныч, человек скорее молчаливый и уж отнюдь не светский, болтает непрерывно и какие-то пустяки: генерал находился в состоянии крайнего нервного напряжения и, видимо, тщился как-то заглушить этот фоновый, но явственный шум. (Так нервные домочадцы, принимая уважаемого гостя, тщатся заглушить собою жуткие мычания домашнего дауна из соседней комнатенки.)