Виорэль Ломов - Мурлов, или Преодоление отсутствия
– Здравствуйте. Привет, малыш. Я твой тезка. Тоже Дима.
Вот уже долго ходят. Потеплело как-то. И разговорам нет конца.
– Вся прелесть цветов в том, что они увядают, не успев надоесть.
– Дима. Во-он веточка. Видишь? На ней листик большой. Принеси, пожалуйста… Так в этом и вся прелесть?
– Ма! Мамочка! На! – стремглав летит к ним с веткой малыш.
– Спасибо, Дима. Поиграй с мячиком… Удивительное дело: он чужих боится, а с вами запросто.
– Значит, я ему свой. Я вас возьму под руку? Он не будет против, раз я свой.
Как это приятно – ходить под руку, когда на лужах уже с утра белеет лед, а рядом прыгает радостный сын. И ведь лет-то всего – двадцать семь! Только чуточку страшно чего-то.
– Сегодня по радио слышал: «К нам на радио приходят сотни писем. Марина (откуда-то) спрашивает – объясните, если сможете, почему тринадцать лет назад луна была большего размера, чем в настоящее время?»
– Тринадцать лет назад мне тоже луна казалась огромной, как вся моя будущая жизнь…
– К семидесяти ее, наверное, вообще перестаешь видеть.
Стемнело. И снова автобус. Приехали.
– Я вас провожу.
Димка прыгает под ногами, как песик. С хохотом катает мяч.
– Вот, значит, где вы живете. А я дальше.
– Хотите чаю? – а хотела спросить что-то про… про… Ах, да неважно, о чем хотела спросить, когда, волнуясь, уже поднимаются они по гулким ступеням на третий этаж, в лимонный кубик тепла! Приятные минуты секундами летят. Какой удачный пирог спекся! И Димка так задорно смеялся.
Вот опять одна и Димка. А словно кто-то еще прячется за столом, близкий и веселый.
– Мама, а где наш папа?
– Папа?..
И вспомнила, как однажды, давно уже, глянула в мертвое окно – господи, луна на небе, огромная, белая!.. И одна. Совсем одна. Луна в небе стынет, в серебряной своей горнице. А ведь когда-то она таяла, там, наверху, между ветвями, два года назад, и заливала листву тяжелым серебром, когда они с Толиком глядели на нее дурашливыми глазами. Забыть это?.. «Толя, пойдем пройдемся?» – «О-ой! Мне на Совет вторую главу выносить, месяц остался, Сливинский давит». И Толя – не Толя, куда что делось. И всего его сожрала проклятая диссертация. Нет его больше. И голос его молчит, и гитара его молчит, и все так ужасно тихо. А на листочках формулы, формулы… Формулы несчастья. Надо же, весь Толя в эти формулы выложился. Переход материи в энергию. А душа куда делась? Защитился Толя – и нет его. И скука штопала заношенные дни. От скуки еще никто не умирал. Только вот пьют. Да тоскуют.
И где-то сейчас наш папа? Ах, как давно это было. Как давно! Да и было ли? Если прошлого нет с нами – было ли оно вообще?
– Где наш папа, сыночек?
– Да. У Насти вон есть папа. Чем я хуже ее?
– Хуже? – ломкий какой-то голос. Как в одиночку все ломко. И все клюют, как воробьи одинокий подсолнух. Даже собственный сын. Ведь должен же быть кто-то, кто вольет силу в слова, в мысли, в руки сына? Как же иначе из него вырастет мужчина? Да и мужская ли будет рука у сына, не знавшего руки отца?..
Неминуемость встреч. Благословенная случайность. И чередой уходят вечера в белое забвение. Мягкий, как ласка, снег покрыл дома и деревья. Покрыл настоящее, покрыл прошедший год. Вот он, волшебник Новый год. И кто-то догадался потушить на три минуты свет и успел сообщить: «Такой обычай в Болгарии…» И триста ударов сердца длился поцелуй. Какие там триста – все шестьсот! И длился он вечность и стремительно скользнул в темноту. Только рукам стыдно и довольно смущенный смешок.
Заколыхались свечи. Музыка играла. И красивые слова, как цветы, распускались и увядали, не успев надоесть. Как ждала она их! Ах, это теплое дыхание во сне. Триста, нет, шестьсот щемящих ударов. И вечность. И что с ними? Что с ней? Что с ним? Пелена. Но вот они одни, и она – роскошная женщина с жемчужными россыпями смеха – шепнула только: «Погаси свет». И зажглась луна.
А через неделю, сладкую неделю греха, съездила к маме за Димкой. И сын сразу спросил:
– А где наш Дима?
И каждый вечер пили чай. Он его так хорошо заваривал. Аромат колыхался в комнате. И звенел чистый Димкин смех. И эта мимолетность головокружительного забытья.
– Дима сказал, что если я буду слушаться тебя, он станет моим папой.
– Когда он тебе это сказал?
– Давно уже, после Нового года. Помнишь, ты тогда печатала на машинке, а я с ним ходил в магазин… Только он просил не говорить тебе.
– А ты сказал, – она не узнала свой голос.
Потом они съездили на субботу и воскресенье к маме. Мама долго глядела на нее, на него, на Димку и вдруг быстро-быстро заморгала: «Надо Пете написать, чтобы приехал».
Возвращались – деревья пылали как хрустальные люстры, опущенные на золотых лучах с ослепительно голубого неба. Истребители царапали чистый небосвод. И февраль тер лица наждаком, лез ледяными ладонями под рукава и за шиворот. Галки мерзли. Он уехал на месяц в командировку. В марте они должны расписаться. Как долго и как страшно мало осталось ждать!
– Мама, а Дима где?
– Он в командировке, малыш.
– Он сказал: если я буду слушаться тебя, он станет моим папой.
– Спи, спи, сыночек…
Ах, это теплое дыхание во сне…
* * *…И вот уже Хенкин стучит вилкой по рюмке:
– Друзья!
– Прекрасен наш Союз! – сладко шепчет Нигугу.
– Друзья! В термодинамике критическим состоянием называется такое состояние…
– Когда женишься…
– Нигугу! Извините, Гриша! Такое состояние, когда две фазы равновесно сосуществуют, – Юрий Петрович изобразил равновесное сосуществование постукиванием указательного пальца о большой, – и при этом тождественны по своим свойствам. Например, пароводяная смесь. Удельные объемы воды и пара равны. Так? Граница раздела фаз исчезает. Так? Лекцию я читать не буду. Поверхностного натяжения нет. Так? Напомню следующее: критическое состояние пароводяной системы – это предельное состояние и воды, и пара, то есть обеих фаз.
– Сдвиг по фазе, – яростно прошептал Нигугу.
– Все! Тост! Предлагаю тост: за семейный союз Натальи Николаевны и Дмитрия Николаевича! Уверен, они сумеют жить тождественно, как тождественны их отчества, душа в душу, избегая предельных состояний и не допуская критических.
– Друзья! Довольно громких фраз! За равновесие двух фаз! – воскликнул Богачук, в то время как Анна Николаевна с Клавдией Тимофеевной выясняли за его спиной, куда же девался Каргин, первый муж Натальи.
– Опять влез, черт, – поморщился Хенкин и взглянул на Елену. Жена, прощенная им, но не прощаемая памятью, с наслаждением пила шампанское, доставляя наслаждение желудку и одновременно вредя ему. Шампанское казалось Елене Федоровне горьким, так как тождественность отчеств перенесла ее вдруг на год назад, и перед глазами невыносимо зримо появились нервные губы, жадные до удовольствий глаза, а на спине она ощутила руки, которые делали ее беспомощной и покорной…
* * *– Тебя, наверное, интересуют некоторые подробности Натальиного жития-бытия домурловско-дооктябрьского периода? – спросил Рассказчик. – Что ж, изволь, расскажу. Время позволяет. Про детство не буду. Про школу опущу. Про первую любовь расскажу. Первая любовь век помнится. Хотя что в ней такого, чтобы помнить? Говорят, чистота. Что это такое, я, признаться, не знаю. Парадоксы памяти. Впрочем, первый блин всегда комом. Но перед этим еще немного о Мурлове, самую малость, а то забудется потом. О его житье-бытье, о квартире, о соседях.
Глава 27. Волшебная сила искусства
С диким воем бешено ворвалась в обледенелый Воложилин февральская вьюга. Березки, как индийские танцовщицы, змеились в бело-синей слоистой мгле, а тополя и клены торопливо кланялись вьюге в пояс, да так, что трещали на них кафтаны. С утра кипел белый снег. Холодный пар поднимался от кипящих сугробов, и белые змеи клубились и гоняли друг друга. Тридцать два градуса по Цельсию плюс северо-восточный ветер пятнадцать метров в секунду.
В такую вот погоду Порфирий Иванов уходил на целый месяц в лес, без еды и одежды, с одной только верой во Всевышнего, в Природу и в себя, а через месяц возвращался, окрепший и просветленный. Администрация метрополитена, не разделявшая подобный образ жизни, в своих «Правилах…» запретила «проход на станцию и нахождение на территории метрополитена без обуви» (п. 2.11.6). Впрочем, она – администрация – может быть, имела что-то и против босоногого Сократа.
Именно в этот день, 9 февраля, в Айпинге появился Невидимка.
Этот же ледяной ветер завывал и на Скамандрийском черно-белом лугу, думал Мурлов, эти же белые змеи пылили по гудящей промерзшей земле, со свистом пронзая корабли, шатры, загородки. В рвущихся тучах дергалась эта же ледяная луна, а море засасывало желтовато-красное пятно дня. Никогда еще, ни до, ни после этого проклятого года, февраль не был таким лютым и злобным. Вокруг костра сидели голодные люди и ждали, когда поджарится собака, которую посчастливилось отловить накануне. Она, бедняга, сама забрела в лагерь в поисках еды. Все правильно: пожирающий буден пожран. Кто-то сказал, что лучники едят человечину. Все ближе угнулись к стелющемуся огню и неприязненно поглядели на подошедшего караульного. Тот потоптался, помахал крест-накрест руками и, сгорбившись, ушел в воющую темноту, которая уже завладела всем побережьем. Обжигаясь, разодрали, разрезали собаку на куски и быстро съели, разгрызая кости в пыль.