Виорэль Ломов - Мурлов, или Преодоление отсутствия
Как-то в июльский полдень, четыре года назад, когда Мурлов только-только кончил слушать последние импровизации Сани Баландина, на трамвайной остановке к Наталье Николаевне подошел незнакомый мужчина лет пятидесяти. Он торопливо переходил дорогу и не сводил с женщины глаз, будто боялся, что она вот-вот испарится под жгучими лучами солнца. Солнце одиноко застыло в зените, и рядом с мужчиной, как собака, бежала крутобокая тень. Мужчина прихрамывал, стараясь не хромать, и этим был забавен, а вернее, заметен среди других. На остановке не было ни души, трамвая на горизонте не видно, и Наталье Николаевне стало не по себе, словно дело происходило в осеннюю ночь на пустыре с ямами. Было душно. С востока гроза теснила застоявшийся воздух, он медленно, как масло, полз через город за реку.
Наталья Николаевна заметила этого мужчину час назад, и весь этот час он преследовал ее. Куда бы она ни зашла, куда бы ни свернула, он – следом. По всем магазинам, по всем переулкам. И так на душе нехорошо, а тут еще это. Мужчина был самый обычный, и тем необычнее было его преследование. Он подошел наконец, остановился в метре от Натальи Николаевны и, глядя ей в глаза, глухо сказал: «Не убегайте же. Выслушайте меня. Вы ведь тоже не хотите идти домой. Я понимаю, это смешно, может, я сумасшедший, в другой раз я ни за что не подошел бы к вам. Сегодня что-то нашло на меня. Вы прекрасны и одиноки. У меня тоже никого нет. У меня дом, свой дом. Берите его себе. У меня хорошая профессия. Можно сказать, Авиценна. Нет-нет, шучу. Аптекарь. А в войну был даже начальником госпиталя. Идите за меня замуж, а?
Наталья Николаевна была молода и красива, и решила было, что он сейчас начнет клянчить рубль на выпивку или пристанет просто так, как пристают иногда мужчины к женщинам, не подавшим им ни малейшего повода. А он вдруг – замуж. Она хотела сказать – я уже замужем – и не сказала, хотела сказать – я вам в дочки гожусь – и тоже не сказала. А говорить – я вас вообще не знаю – казалось ей вовсе глупо. Она стояла и никак не могла понять, что же сдерживает ее. Она глядела на его выпуклый загорелый лоб, на который выкатились жемчужины пота, и ей стало жаль этого мужчину. «А кто пожалеет меня?» – думала она, не учитывая как-то, что он ее уже пожалел. И мужчина уже стал тяготить ее. Нет, не мужчина, а собственные мысли по поводу мужчины. Значит, они задевали ее. Ведь она и вправду пожалела его. Время, казалось, тоже оборачивалось в духоту. А трамвая все не было.
Мужчина с отчаянием повторял: «У меня никого нет. У меня только один дом. Один пустой дом. Возьмите его. Наполните его собой. Я запишу его на вас…» Наталья Николаевна взметнула руку. Ах, этот поспешный взмах руки! Такси со скрежетом остановилось. Двадцать резких ударов каблучков об асфальт, выстрелом хлопнула дверца, и машина, присев, хищно прыгнула с места. И только успела она заметить на прощание, как странно мужчина улыбнулся, будто что-то оказалось так, как он и думал, но чего очень не хотел.
Наталья Николаевна, волнуясь, вошла в свой дом. Ей запоздало стало казаться, что сейчас должна решиться вся ее дальнейшая жизнь, но в то же время она была уверена, что все останется по-прежнему, так как не с чего вдруг меняться ее жизни. И она поняла, что чувствовал тот мужчина. «Какая же я бессердечная!» – подумала она. Квартира ее представилась ей таким же ненадежным миром, как камень трамвайной остановки, на котором может трясти озноб в июльский полдень, потому что там равно одиноко и в часы пик и в крестовые часы безлюдья. «Ему в доме не хватало только меня, одной меня…»
Муж без интереса поглядел на нее, мыслями оставаясь в плену честолюбивых замыслов.
– Купила? – спросил он и тут же угнул голову к белому холоду своих бумаг, и затылок его досадливо съежился. С некоторых пор он стал очень жалеть время, растрачиваемое понапрасну на вещи, которые он знал заранее и которые изо дня в день повторялись с завидным постоянством.
Наталья Николаевна пошла на кухню, села перед открытым окном и стала думать, что у нее тоже есть дом, вроде бы и наполненный домашними заботами, но ведь тоже по большому счету пустой, и видимо, эта пустота и помогла ей понять того мужчину. Ничего не хотелось делать: ни готовить, ни прибирать… «Перебьемся сегодня как-нибудь так», – вяло подумала она.
Наталья Николаевна смотрела во двор и видела себя – не себя, а свою неприкаянную душу. Душа ее мечется, рвется куда-то… Хлопает дверь. Вот она снова на пустынной остановке. Камень да змеиный шорох автомобильных покрышек. Ветер гоняет пыль. Небо осело, как тяжелая дума. Она улыбается. Окажись сейчас кто-нибудь рядом, ему показалась бы странной ее улыбка. Но нет никого, нет даже собственной тени. Оттого и улыбка, как у того мужчины, улыбка дрожащих губ. Пусто кругом. Осталось лишь молчание ушедших шагов, червоточина упавших фраз, да ветер поднялся, чужой злой ветер рвет железку на столбе, и она ржаво жалуется: «Ж-жаль-ль… Ж-жаль-ль…»
– Ах, однако! – раздражается Наталья Николаевна и прогоняет наконец хандру. И опять она на границе своих забот, на границе своего уютного королевства, но что-то раздражает ее, что-то не так, точно кто-то из полотна устоявшейся жизни выдернул необратимо нить и швырнул ее туда, на остановку. Швырнул, а она уже и там никому не нужна, и тут ее не хватает.
А через день или два она со смехом пересказала мужу эту забавную историю: «И ты представляешь, он был абсолютно трезвый!» – и муж отнесся к этим пустячкам снисходительно и чуть-чуть ревниво, и не заметил, что смех у жены странный. А вечером (видимо, все-таки после раздумий) хмыкнул: «Не иначе это какой-нибудь местный поэт. Тоже мне – Федор Тютчев!» А Наталья Николаевна уже за полночь думала сама о себе с иронией: «Полотно. Полотно устоявшейся жизни. Чудачка! Нарисованный очаг из «Буратино»!»
А через три года – всего-то! – они развелись. Как две льдины в половодье. Судьба необдуманно столкнула их на какое-то время, а потом так же хладнокровно разнесла в разные стороны навсегда. Муж Натальи Николаевны после удачной защиты кандидатской диссертации почему-то спился, как-то потускнел, засмурнел, точно потерял стержень в жизни, бросил работу, месяц лежал, плевал в потолок и все думал, как это умеют делать мужчины, думал, потом сказал ей «прости», упросил подать на развод и уехал из города куда глаза глядят, видно, лихо искать. Она осталась с маленьким Димкой одна, а с Сахалина через три месяца пришел первый перевод…
* * *И вот снова осень, снова год пролетел, и все идет по-старому, и слава богу. Кто-то сказал: глухая пора листопада. Скоро, совсем скоро облетят последние листья.
Серый асфальт в черных иероглифах трещин. Он ползет прямо, аллея – направо. По одну сторону сквозные березы, по другую какие-то китайские деревья, черные и раскидистые. Их точно нарисовали тушью.
Свежо, но солдаты все еще ходят в гимнастерках. И старички в темных плащах пристыли к жестким скамейкам, и мягкие их взгляды длинны, как их жизнь, как аллея шуршащих шагов.
Грустно. Сбоку балаболит Димка. Между деревьев плавает сизая дымка. Осенняя гарь.
Сегодня ей снился малахитовый лед катка в золотых огнях. Кружево матовых царапин. Скрежет крутых поворотов. Синяя сталь. А она – фея замерзших вод. И чье-то теплое дыхание на щеке.
Ах, это теплое дыхание во сне!
День уперся в вечер. И ноги устали, и хочется есть. Пора домой.
Автобус летел. Кружась, неслась ему вослед опавшая листва. Димка уткнулся носом в заднее стекло.
Удивительно, как необозримо прошлое, как широко все, что мы покидаем. И белые пунктиры асфальта трассирующими пулями улетают к серому горизонту. А что там впереди?
– Почему вы не сядете? Смотрите, сколько свободных мест.
Опять он. Второй месяц он смотрит на нее, смотрит. Зачем смотрит? Пристально и молча. Наконец-то заговорил, молчальник. И то поздно – выходить пора.
– Дима. Дима! Выходим.
В уменьшающемся окне растаяла его улыбка. Какой он смешной! Димка смотрит автобусу вслед.
– Этого дядю я не знаю.
Закатилось красное воскресенье, как солнце. Всего ничего – шесть будних дней – новое рассвело. Прострекотал механический кузнечик утра. Что это, только семь часов!
– Дима, это ты его завел? Ты погляди, темень какая на дворе!
Ледяные прозрачные струи. Теплый шарф. «Дима, тебе не холодно?» А снегу все нет. И застыли березки – почти по Высоцкому – обнаженные нервы зимы. И колдуют тяжелые, как комья грязи, вороны. Колдуют над таинственными письменами трещин и ветвей. И в раздражении накаркивают черные проклятия. Березы уже не дрожат от ветра. Скользит он, не задевая тонких ветвей. Шепот: «Мама. Опять этот дядя. Вон сзади». Что он там шепчет? Дергает за рукав. Что ты говоришь, Дима? Ох… (Какой он, все-таки чудной. Долговязый, нескладный… И добрый).
– Здравствуйте. Привет, малыш. Я твой тезка. Тоже Дима.