Олдос Хаксли - Остров
– Ты бежала всю дорогу?
– Да, кроме тех мест, где обрыв в самом деле очень крутой.
Сузила обняла дочь и поцеловала ее, но потом очень резко и по-деловому поднялась на ноги.
– Это мама Дугалда, – сказала она.
– А она… – Уилл посмотрел на Мэри Сароджини, потом снова на Сузилу. Было ли слово «смерть» табу? Мог он употребить его в присутствии девочки?
– Вы хотели спросить, умирает ли она?
Он кивнул.
– Мы, конечно, ожидали этого, – продолжала Сузила. – Но не сегодня. Утром мне показалось, что ей стало получше… – Она помотала головой. – Что ж, мне надо ехать и быть рядом… Пусть я и буду находиться в другом мире. Но вообще-то он не настолько другой, как вы думаете. Простите, что оставили наш разговор незавершенным, но у нас еще будут возможности возобновить его. А пока чем бы вы хотели заняться? Можете оставаться здесь. Или я отвезу вас к доктору Роберту. А если хотите, поезжайте вместе со мной и Мэри Сароджини.
– В качестве профессионального наблюдателя казней?
– Нет, не в качестве профессионального наблюдателя казней, – ответила она резко. – Вы просто человеческое существо, которому необходимо знать, как жить и как потом умирать. Необходимо настоятельно, подобно всем нам.
– Которому это даже важнее, чем многим другим, – сказал он. – Но я не стану там лишь помехой?
– Если не будете помехой для себя самого, то не помешаете никому.
Она взяла его за руку и помогла выбраться из гамака. Через две минуты они уже проезжали мимо пруда с лотосами и огромного Будды, медитировавшего под капюшоном кобры, мимо белого быка, а потом выехали через главные ворота. Дождь кончился, и на зеленом небе величавые облака сияли фигурами архангелов. Уже низко опустившееся на западе к горизонту солнце светило так ярко, что это казалось чем-то сверхъестественным.
Soles occidere et redire possunt, Nobis cum semel occidit brevis lux, Nox est perpetua una dormienda. Da mi basia mille[75].
Закаты и смерть; смерть, но затем опять поцелуи. А поцелуи означают новые рождения, а потом смерть еще одного поколения тех, кто так любуется закатами.
– Что вы говорите людям, которые умирают? – спросил он. – Тоже внушаете им не забивать себе головы мыслями о бессмертии и продолжать дело?
– Если вам угодно излагать это таким образом, то да: мы внушаем им именно это. Осознание и восприимчивость – в них состоит суть искусства смерти.
– И вы обучаете даже такому искусству?
– Я бы выразилась иначе. Мы помогаем им совершенствоваться в искусстве жизни, даже пока они умирают. Познание, кем в действительности является человек, понимание универсальной и обезличенной жизни, которая протекает внутри каждого из нас, – в этом заключено искусство жизни, и мы можем только помогать умирающим продолжать идти путем познания. До самого конца. А быть может, и после того, как наступит конец.
– После? – удивленно спросил он. – Но вы же сами сказали, что это нечто, о чем умирающие не должны думать.
– Мы не просим их думать об этом. Но если «после» существует, мы стараемся помочь им перейти туда. Если «после» существует, – повторила она, – если универсальная жизнь продолжается, после того как подходит к завершению индивидуальная жизнь твоего «я».
– А как считаете вы сами: она продолжается?
Сузила улыбнулась:
– Мое личное мнение не играет никакой роли. Важно лишь то, что я могу обезличенно испытывать, пока живу, пока умираю и, быть может, даже после смерти.
Она направила машину на стоянку и заглушила двигатель. В деревню они вошли пешком. Рабочий день только что закончился, и на главной улице образовалась такая толпа, что приходилось буквально протискиваться сквозь нее.
– Я пойду туда первая, – объявила Сузила, а потом обратилась к Мэри Сароджини: – Вы же будьте в больнице через час. Но не раньше.
Она повернулась и, прокладывая себе путь среди заполонивших тротуар пешеходов, скоро скрылась из виду.
– Теперь тебе командовать, – сказал Уилл, улыбнувшись стоявшему рядом ребенку.
Мэри Сароджини очень серьезно кивнула и взяла его за руку.
– Пойдемте и посмотрим, что происходит на площади, – предложила она.
– Что случилось с твоей бабушкой Лакшми? – спросил Уилл, когда они тоже двинулись вдоль по густо усыпанной народом улице.
– В точности я не знаю, – ответила Мэри Сароджини. – Она стала выглядеть совсем старенькой. Но это, наверное, потому, что у нее все-таки рак.
– Ты знаешь, какого рода рак? – спросил он.
Мэри Сароджини знала все прекрасно.
– Это когда часть тебя забывает о существовании остальной тебя и ведет себя так, как люди, которые сошли с ума: делается все больше и больше, словно никого в мире не существует, кроме нее. Иногда такое можно лечить. Но обычно разрастание продолжается, пока человек не умирает.
– Именно так происходит с бабушкой Лакшми?
– Да, и теперь нужен кто-то, чтобы помочь ей умереть.
– Твоя мама часто помогает людям умирать?
Ребенок кивнул:
– Она делает это очень хорошо.
– А ты сама когда-нибудь видела, как кто-то умирал?
– Конечно, – ответила Мэри Сароджини, явно удивленная подобным вопросом. – Дайте подумать… – Она стала делать в уме какие-то подсчеты. – Я видела, как умерли пять человек. Шесть, если младенцы тоже учитываются.
– В твоем возрасте я еще ни разу не видел смерти людей.
– Не видели?
– Только смерть собаки.
– Собаки умирают легче, чем люди. Они не обсуждают всего заранее.
– А что ты думаешь… о смерти людей?
– Мне кажется это не так тяжело, как рожать. Вот что действительно ужасно. По крайней мере выглядит ужасно. Но только потом ты вспоминаешь, что они не чувствуют боли. Они отключают в себе болевые ощущения.
– Можешь мне не поверить, – сказал Уилл, – но я никогда не видел, как рождается младенец.
– Никогда? – Теперь Мэри Сароджини выглядела очень удивленной. – Даже когда учились в школе?
Уилл на мгновение представил себе, как директор его школы в облачении каноника ведет три сотни мальчиков в черных пальто в родильный дом.
– Нет. Даже когда учился в школе, – сказал он вслух.
– Вы не видели смерти человека и никогда не присутствовали при родах. Как же вы узнавали обо всем этом?
– В той школе, которую посещал я, – ответил он, – мы не получали знания о вещах. Нас обучали только словам.
Девочка посмотрела на него, покачала головой, а потом подняла смуглую ручонку и со значением постучала себя по лбу.
– Безумие какое-то! – сказала она. – Или вас просто учили очень глупые преподаватели?
Уилл рассмеялся:
– Это были высоколобые деятели образования, строгие приверженцы принципа «в здоровом теле – здоровый дух» в полном соответствии с нашими утонченными западными традициями. Но лучше ты мне признайся кое в чем… Разве тебе не делалось страшно?
– Когда женщины рожали детишек?
– Нет, когда люди умирали. Это не пугало тебя?
– Если честно… Да, пугало, – сказала она, немного подумав.
– И как ты справлялась со своим страхом?
– Я делала то, чему нас учили: старалась определить, где именно зарождается мой страх, в какой части тела и почему он там возникает.
– И где же он зарождался?
– Вот в нем. – Мэри Сароджини показала пальцем на свой открытый рот. – В той моей части, которой я разговариваю. Это язык. Хотя Виджайя окрестил его «маленькой мисс Болтушкой». Она все время говорит обо всех неприятных вещах, которые я помню, а еще обо всех до невозможности огромных чудесах, на какие я способна, но только в своем воображении. Именно в языке возникает первое чувство страха.
– Почему же именно в нем?
– Как я подозреваю, потому что он постоянно говорит о тех ужасных вещах, которые могут с ним случиться. Говорит то громко, то совсем тихо, почти про себя. Но есть другая, гораздо большая часть меня, и она ничего не боится.
– Какая же?
– Та, которая молчит, но зато видит, слышит и ощущает, что происходит внутри меня. А иногда, – добавила Мэри Сароджини, – иногда она может вдруг увидеть, как красиво все вокруг. Нет, я неправильно выразилась. Она видит это постоянно, но не я сама. Я же начинаю видеть, когда она заставляет меня обратить на что-то внимание. И так получается, что это как будто вдруг. Красиво, красиво, красиво! Даже собачьи какашки! – И она указала на приличных размеров кучку почти у самых их ног.
Через узкую улицу они вышли на рыночную площадь. Последние лучи солнца еще играли на лепном шпиле храма, на маленьких розовых башенках, расположенных на крыше здания мэрии, но на самой площади уже густились сумерки, а под огромным баньяном почти воцарилась ночь. На лотках между его стволами и свисавшими вниз веревками женщины-торговки начали зажигать лампы. Среди пышной и темной листвы свет рисовал замысловатые и пестрые узоры, и из ничего, из полного мрака неожиданно появлялись темнокожие фигуры, показывались ненадолго в подсвеченных кругах, чтобы тут же снова кануть будто в небытие. Пространство между большими зданиями полнилось гомоном и эхом на английском и паланском языках: разговорами, смехом, зовами продавцов, мелодичным свистом, лаем собак, резкими криками попугаев. Сидя на одной из розовых башенок, две майны неутомимо призывали к вниманию и состраданию. С кухни под открытым небом в центре площади доносились аппетитные ароматы готовящейся на огне пищи. Рыба, приправленная огурцами, перцем и куркумой, жарилась на сковородах, пеклись пироги, кипятился в котле рис, но даже сквозь эти густые и сочные запахи, словно напоминая о существовании Другого Берега, пробивалось чуть парфюмерное, сладкое и эфемерно чистое благоухание ярких цветочных гирлянд, продававшихся рядом с фонтаном.