Джеймс Стивенс - Кувшин золота
— Благородная Леди, — ответил лепрекон, — вы можете сами спуститься в наш домишко и посмотреть. Большего мне для вас не сделать.
— Я туда не влезу, — сказала она. — Я слишком большая.
— Вы же умеете делаться маленькой, — ответил лепрекон.
— Но у меня может не выйти стать снова большой, — сказала Тощая Женщина, — а тогда командовать начнешь ты и твои грязные братцы. Если вы не отпустите детей, — продолжала она, — я подниму на вас Ши Крогана-Конгайле. Вы знаете, что случилось с клуриканами Ойлеана-на-Глас после того, как они украли дитя Королевы — так вам будет еще хуже. Если до восхода луны дети не будут в моем доме, я пойду по своим. Так и скажи своим пятерым гнусным братцам. Будь здоров, — добавила она и зашагала прочь.
— И ты будь здорова, Благородная Леди, — ответил лепрекон и стоял на одной ноге, пока Тощая Женщина не скрылась из виду, а после этого скользнул обратно в нору.
Возвращаясь домой через сосновый лес, Тощая Женщина увидела Михаула МакМурраху, следовавшего в том же направлении, и брови его были сдвинуты в затруднении.
— Господь с тобой, Михаул МакМурраху, — сказала она.
— Господь и Святая Мария с вами, мэм, — ответил тот. — У меня сегодня тяжелый день.
— Почему бы и нет? — сказала Тощая Женщина.
— Я пришел переговорить с вашим мужем об одной важной вещи.
— Если тебе нужно поговорить, то ты пришел в нужный дом, Михаул.
— Да, он — большой человек, — сказал Михаул.
Через несколько минут Тощая Женщина заговорила снова.
— Я уже чувствую вонь от его трубки. Иди-ка ты теперь к нему, а я побуду на улице, а не то от ваших голосов у меня разболится голова.
— Что угодно вам, мэм, то угодно мне, — промолвил ее спутник и вошел в домик.
У Михаула МакМурраху была веская причина для затруднений. Он был отцом одного лишь ребенка, и это была красивейшая девушка во всем мире. Грустно было только то, что совершенно никто не знал, что она красива, и не знала этого даже она сама. Иногда, купаясь в заводи горной речки и видя свое отражение в тихой воде, она думала, что выглядит симпатично, а потом ею овладевала глубокая грусть, ибо какой толк быть симпатичной, если некому оценить твою красоту? Красота — тоже бесполезность. Искусство так же, как и ремесла, грация так же, как и польза, должны стоять на рынке, чтобы гомбины могли оценивать их.
Единственный дом рядом с домом ее отца был домом Бесси Хэнниган. Несколько других домов было разбросано на долгие, тихие мили с холмом и болотом между ними, так что с самого своего рождения она, помимо собственного отца, не видела и двух-трех мужчин. Она помогала отцу и матери во всех домашних делах, а также каждый день выводила трех коров и двух коз пастись на склонах горы. Там солнечными днями годы проходили в теплом медлительном безмыслии, и без думания многие мысли входили в ее ум и многие картины мелькали мгновенно, как птицы в разреженном воздухе. Сперва, и долгое время, она была вполне счастлива; ребенка многое может занимать: просторные небеса, которые назавтра никогда не бывают завтра так же прекрасны, как вчера; бессчетные маленькие существа, живущие в траве или в вереске; скорые спуски птиц с горы в бесконечные равнины под ней; маленькие цветы, которые так счастливы каждый своим тихим местечком; пчелы, собирающие пищу для своих домов, и толстые жуки, всегда сбивающиеся с пути в сумерках. Все это, и многое другое, занимало ее. Три коровы, нагулявшись, приходили и ложились возле, глядя на нее и пережевывая жвачку, а козы выпрыгивали из папоротников и легонько толкали ее головой в грудь, потому что любили ее.
И в самом деле, всё в этом тихом мирке любило девушку: но постепенно, исподволь в ее сознании росло беспокойство, непокой, доселе незнакомый. Иногда бесконечная усталость пригибала ее к земле. В голове рождалась мысль, и мысль эта не имела имени. Она росла, и не могла выразиться. У девушки не было слов, чтобы встретить ее, изгнать ее или приветствовать незнакомку, которая все более настойчиво и просительно стучала в ее двери и требовала, чтобы ей дали высказаться, допустили, приласкали и взрастили. Мысль — реальна, а слова — лишь ее одежды, но мысль застенчива, как девственница; пока она не оденется, как подобает, нельзя смотреть на ее наготу: она убежит от нас, и вернется лишь в темноте, плача тихим детским голоском, который мы можем не расслышать, пока вслушиваясь и дивясь измученным умом, мы, наконец, не подбираем для нее те символы, что станут ее защитой и знаменем. Поэтому девушка не могла понять прикосновения, приходившего к ней издалека, такого близкого — шепота, такого тихого и в то же время знакомого до дрожи. Ни привычек языка, ни привычек познания у нее не было; она могла лишь слушать, но не думать, чувствовать, но не знать, глаза ее смотрели и не видели, руки хватали солнечный свет и не ощущали ничего. Словно дуновение ветерка, что касалось ее одежды, но не могло поднять ее, или как первый светлый проблеск рассвета, который не есть ни свет, ни тьма. Но она слушала — не ухом, но кровью. Пальцы ее души тянулись навстречу руке незнакомки, и беспокойство ее усиливалось жаждой, которая была ни физической, ни умственной, ибо ни тело ее, ни ее ум не были со всей определенностью причастны к этому. Тревожилась какая-то область между ними, и наблюдала, и ждала, и не знала ни сна, ни усталости.
Однажды утром она лежала в высоких теплых травах. Она глядела на птичку, которая поднималась вверх, пропевала короткую песенку и бросалась вниз по крутому воздушному склону, пропадая в голубой дали. Даже когда птички не было видно, песня ее, казалось, звенела в воздухе. Казалось, она отзывается слабым сладостным эхом, попадая в такт, с короткими паузами, словно ее тревожил ветерок, и беззаботными руладами. Спустя немного, девушка поняла, что не птичка то была. Никакая птица не может пропеть такую последовательную мелодию, потому что песенки птиц так же беззаботны, как их крылья. Девушка села и огляделась, но не увидела ничего: горы мягко склонялись над ней, уходя в ясное небо; вокруг нее в солнечном свете дремали редкие кустики вереска; далеко внизу виднелся дом ее отца, серое пятнышко возле купы деревьев — и тут музыка оборвалась, и девушка осталась в недоумении.
Она нигде не могла найти своих коз, хотя искала долго. Наконец, козы вернулись к ней сами, из-за впадины между холмами, и они были возбуждены так, какими она их никогда раньше не видела. Даже коровы отбросили свою торжественность и пустились в диковатый пляс вокруг нее. По дороге домой в тот вечер непонятный восторг научил ее ноги танцевать. Она то и дело пританцовывала, то выбегая вперед животных, то отставая от них. Ноги никак не хотели шагать ровно. В ее ушах играла музыка, и она танцевала под нее, раскидывая руки в стороны и закидывая их за голову, нагибаясь и качаясь из стороны в сторону на ходу. Тело ее вдруг почувствовало полную свободу: легкость, ловкость и уверенность ее рук и ног также поразили ее. Вечер был наполнен миром и спокойствием, мягкий вечерний свет солнца проложил дорожку для ее ног, и повсюду по широким полям порхали и пели птицы, и она пела с ними песенку, в которой не было слов, и которой они не были нужны.
На следующий день она снова услышала музыку, далекую и тихую, удивительно прекрасную и дикую, как песня птицы, но в ней была мелодия, которой не запомнила бы ни одна птица. Мелодия повторялась снова и снова. Посреди трелей, зависаний, быстрых пробегов и приостановок она вдруг повторялась со странной, почти священной торжественностью — тихая, нежная мелодия, полная отрешенности и возвышенности. В ней было то, от чего учащается стук сердца. Девушка тянулась к ней слухом и губами. Что это было — радость, угроза, ласка? Она не знала; но знала она, что, как ни жутко это, мелодия обращалась лично к ней. То была ее неродившаяся мысль, непонятно как ставшая слышимой и ощутимой прежде, чем понятой.
В тот день она тоже никого не видела. Она отвела своих подопечных домой, не обращая на них внимания, и животные тоже вели себя очень тихо.
Когда музыка послышалась снова, она не попыталась обнаружить, откуда та приходит. Она лишь слушала, а когда музыка закончилась, увидела человека, выходившего из впадины небольшого холма. Солнце светило из-за его рук и плечей, другая же половина тела была скрыта в папоротниках, и он не смотрел на нее, а шел мимо, тихо наигрывая на двойной флейте.
На следующий день он взглянул на нее. Он поднялся в зелени по пояс прямо перед нею. Она никогда не видела раньше такого странного лица. Она чуть не ослепла, глядя на него, и он тоже посмотрел на нее долгим внимательным, ничего не выражавшим взглядом. Волосы его были темны и курчавы, нос — маленький и прямой, а уголки большого рта — печально опущены. Глаза у него были большие и очень печальные, а лоб высокий и светлый. От его грустных глаз и уголков рта девушка едва не заплакала.