Сэм Сэвидж - Фирмин. Из жизни городских низов
Неповоротливость, столь гротескная при моем телосложении, особенно была плачевна в период, когда я достиг жизненной поры, требовавшей от меня особого проворства. Хотя ничто в повадках моих братьев и сестер не намекало на развитие мозга, жевательный аппарат зато у них развился на славу, в чем я, увы, неоднократно и горько убеждался на собственной шкуре. Я жевал бумагу, они жевали меня. Ужасная асимметрия. Мы все были уже готовы к твердой пище. Мы, собственно, были уже готовы распроститься с нашим семейным укладом, и до Мамы, сквозь винные пары, это наконец дошло. Наши блестящие резцы сверкнули ей, как свет в конце материнского туннеля. И, озаренная этим светом, она решила научить нас обходиться без нее, помочь нам, как говорится, встать на ноги, подняться, так сказать, с колен, чтобы самой затем снова вернуться к бонвиванству.
Образование наше было просто и практично. Мы попарно выходили за Мамой следом при ее вылазках наверх, и нам полагалось учиться уму-разуму, наблюдая ее приемы. Под беззаботным обжорством и пьянством была подведена черта: мы стояли на пороге нового, перед нами открывался совершенно новый стиль жизни. Антропологи считают охоту и собирательство самой низшей ступенью цивилизации; наша ступень была еще ниже. Назовите ее подбиранием и подчисткой. Работа почти исключительно ночная. Основные позиции — скрючиться, распластаться, взметнуться дыбом. Основные движения — ползание по-пластунски, бег опрометью. Когда пришла моя очередь, я оказался в паре с Льювенной. Я был польщен, потому что эта сестрица всегда относилась ко мне безразлично, меня не потчуя ни укусами, ни тумаками, и слава богу, поскольку, обладая редким атлетизмом, она однажды, когда демонстрировалась куча-мала, откусила Пуддингу большую часть уха. Я всегда помнил — не без опаски — о ее статуре, но в ту ночь, когда мы отправлялись, в первый раз заметил вдобавок, какой у нее лохматый зад. Не только зубы у нее отросли. С головой уйдя в науку, я совсем упустил из виду эти тенденции, но сейчас ее шерстистые, мелькающие передо мной бока приводили меня в замешательство, и вдруг я даже ощутил острую к ней неприязнь.
С Мамой во главе мы пролезли под дверь подвала и вышли в широкий мир. Я полагал, что лучше других подготовлен к тому, что нам предстояло увидеть. В конце концов, я, не кто-нибудь, часами просиживал на Балконе, через весь магазин глядя в фасадное окно. Небось кое-чего понавидался — людей, автомобилей, дома по ту сторону улицы. Однажды видел конного полицейского, однажды лил дождь. Но, выйдя вслед за Мамой и Льювенной в темно-мерцающую ночь, я мигом понял, что созданная мной картина мира, ограниченная и прямоугольная, даже отдаленно не передает величия оригинала. Я себя чувствовал землянином, ступившим на поверхность Юпитера. Мы ступали по черной пустынной тверди. Прямо над нами желтым солнцем в черном небе висел фонарь. Откуда-то — возможно, от фонаря — шел пронзительный, надрывавший уши визг, до безумия меня раздражавший своей настырностью. По обеим сторонам смутно высились облезлые стены четырехэтажных домов, как края ущелья. Уже на той ранней стадии развития я был достаточно начитан, чтоб тотчас сформулировать: «Ущелье одиночества». Сформулировал и содрогнулся. То и дело проносился мимо автомобиль, кося блестящим глазом, и дрожала черная пустыня у нас под ногами. Был жуткий холод, ледяной гребень какой-то нам прочесывал мех. Ветер. Конечно, Льювенну, с ее более ограниченным кругозором, все это должно было впечатлить куда сильней, чем меня. Я вправе был ожидать, что она застынет, попятится, ну по крайней мере разинет рот, вылупит глаза, одним словом, обалдеет, и буквально возмутился, видя, как она, спокойно принюхиваясь, трусит за Мамой, будто что ни вечер привыкла разгуливать по Юпитеру. Что до меня, я тогда еще был под защитой сравнительной своей неосведомленности, и только на далеком горизонте моего сознания мрела смутная тревога.
Быстро, гуськом, стараясь держаться как можно ближе к домам, мы прошли Корнхилл и свернули в узкий проулок. Я замыкал шествие. В проулке было темно и пахло так же, как под надписью КЛОЗЕТ, но сильней. Видно, там оказалась какая-то еда, потому что я слышал, как Мама и Льювенна чем-то похрустывают впереди, во тьме. Они не сочли нужным со мной поделиться, и, когда подоспел, я обнаружил только клочок салата. На вкус — типичная «Джейн Эйр».[9] Этим проулком мы вышли к Ганновер-стрит, прямо на яркий блеск Казино-театра. По навесу бежали желтые лампочки и кричали: «Девочки, девочки, девочки» и еще: «Лучшие в Бостоне». Под навесом, по обе стороны стеклянного билетного окна, стояли черно-белые фотографии в натуральную величину, фотографии, как потом уже я разобрался, красивых женщин. Одежды на них не было никакой, только туфельки на высоких каблуках и бриллиантовые тиары, да еще большие черные прямоугольники прикрывали у каждой грудь и место под животом. У одной были светлые, у другой темные волосы. И каждая приподняла ножку. Застигнутые фотоаппаратом посреди танца, они парили, застыв, вовеки не кончив па: щелчок объектива их отрубил от времени, как гильотина. Мама с Льювенной на них не обратили ни малейшего внимания. Они прошли прямо в дверь кино, под ВЫХОДОМ, и уплетали за обе щеки просыпанный кем-то попкорн. Льювенна была прямо дока по части подбирания и подчистки, такой уж природный дар. На сей раз я даже не пытался к ним присоединиться. Стоял смотрел на постер, задравши одну ногу. Невзирая на всю свою начитанность (даже «Любовника леди Чаттерлей»[10] переварил), об этой стороне жизни я имел лишь бледное представление отвлеченного интеллектуала. Прежде я ничего подобного, собственно, не испытывал. Теперь, оглядываясь назад, на свою жизнь, вижу, что миг, когда я стоял, глазея на этих почти голых созданий, на этих ангелов, стал для меня, как это принято называть у биографов, поворотным пунктом. Ну что же, вот и я скажу, что 26 ноября 1960 года, на боковой улочке Бостона, близ Сколли-сквер, перед Казино-театром, тропа моей жизни круто повернула. Но тогда я, конечно, ничего этого не знал. Тогда я не знал даже, что я в Бостоне.
Льювенна с Мамой слопали весь попкорн, и мы прошли дальше по Ганновер, скользя вдоль сточных желобов, к почти опустелому Сколли-сквер. Да, не зря Сколли-сквер называли сточным колодцем: сырой асфальт посверкивал под фонарями, как вода. Женщина и сразу же за ней следом мужчина прошли и нас не заметили. Быстро прошагали, свернули за угол и скрылись за дверью под надписью НОМЕРА. Вовеки не забыть, как цокали по тротуару ее каблучки. Мы таились в канаве, пока за ними не закрылась дверь. Потом, следом за Мамой, мы перебежали широкий простор Сколли-сквер на пределе нам доступной скорости, верней, Маме доступной скорости. Мы-то с Льювенной в те поры очень шибко умели бегать. Достигнув противоположного тротуара, Мама обнаружила лужу пива, и они с Льювенной наотрез отказывались идти дальше, пока ее всю не вылакали до последней капли. Моя тревога тем временем с дальней кромки сознания переместилась в центр и там закрепилась, меня уже прямо трясло от страха. Я думал: «К черту вашу еду». Хотелось опрометью бежать домой, в теплую укромность книжной лавки, но страшно было расстаться с Мамой. Особенно меня пугали грузовики, громыхавшие мимо, бросая на стены огромные тени фар, но Мама даже глаз на них не поднимала, а немного погодя и Льювенна тоже. Потом мы дальше прошли по улице. Прошли мимо громады Старого Говарда со стрельчатыми черными окнами — когда-то знаменитый театр закрыли давным-давно. И там обосновались крысы без роду без племени. Вот где, того гляди, укокошат, сказала Мама. В конце концов, до отпада налакавшись и нализавшись из луж, мы напали на еду — хот-доги, маринад, пышки, кетчуп, горчицу — в больших синих баках в тылу заведения Джо и Немо. Были тут и другие крысы, но мы держались в сторонке. Зачем якшаться со всякой швалью, и вообще мы не из общительных. Потом были тылы бара «Красная шляпа» и снова лужи. В основном моча, но и спиртного хватало, так что Мама увлеклась и Льювенна тоже. Дурные гены, по-моему, и больше ничего. Обе они на пути домой делались все безрассудней, на Кембридж-стрит то и дело шли по самой середине тротуара и пели. В отличие от меня, конечно. Я держался поближе к зданиям, крался по какому-то желобу и делал вид, что с ними незнаком. Собственно, я соблюдал дистанцию в надежде, что, когда гнев небес обрушится на их головы, в меня он не попадет.
Я пытаюсь рассказать подлинную историю моей жизни, и, поверьте мне, это не так-то легко. Я перечитал массу книг под надписью ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА, прежде чем, хотя бы отчасти, осознал, что значит эта надпись и по какому признаку иные книги под ней помещены. Я-то думал, что читаю всемирную историю. И по сей день то и дело приходится себе напоминать — иной раз аж стучу себя по лбу, — что Эйзенхауэр реальный, а Оливер Твист нет. Затерянный в мирах. Гносеология и ужас. Оглядываясь на свой отчет об этом первом выходе с Мамой и Льювенной в широкую пустыню вне нашей книжной лавки, вижу, что упустил один небольшой эпизодик. Эпизодик банальнейший, с моей точки зрения, однако ж, обнаружься он позже, вы бы, конечно, брезгливо его швырнули мне в морду. Так и вижу, как, крутясь на своем вращающемся кресле, вы буквально визжите от восторга. А ведь это даже и не эпизод, а так, скорей порыв, ничем не разрешившееся побуждение, возбуждение, вызванное косматой задницей Льювенны.