Генри Олди - Чудовища были добры ко мне
Взяв нож, тронутый ржавчиной, Симон отрезал краюху хлеба. Амброз вернулся к столу, принял хлеб и откусил кусочек. Разжевал, проглотил, дернув кадыком.
– Говорю живым и мертвым, – он мял краюху в пальцах, как гончар мнет глину. Крошки сыпались на пол. – Скале и ветру, молнии и дубраве. Никогда больше я не приходил к тебе в башню, Инес. Если мы встречались в городе, ты отворачивалась. Спустя год я узнал от Газаль-руза, что ты приютила какого-то оборванца. Был ли это грабитель, исцеленный тобой? Случайный бродяжка? Не знаю, и знать не хочу…
Исповедь, подумал Циклоп. Или ловушка? Внимательно следя за Амброзом, он не видел признаков лжи. Не лгал маг и на словах. Грех его был хорошо знаком сыну Черной Вдовы. Могло ли случиться так, что День Поминовения замышлялся, как западня? Утонув в раздумьях, Циклоп потянулся к графину, желая налить себе воды, но старец жестом остановил его.
– Слушайте меня, живые и мертвые, – Амброз возвысил голос. – Я раскаиваюсь в содеянном. Отпусти меня, Инес, как я отпускаю тебя!
– Мертвые слышали, – сказал Симон. – Живые свидетельствуют.
– Кто за мной?
– Тень за тобой. Вчерашний день за тобой. И я, Симон Остихарос, прозванный Пламенным…
Старец налил себе воды, взятой с ледника. В кружке полыхнула радуга, встающая над заснеженным пиком. Пил Симон долго, смакуя каждую каплю. Он держал кружку двумя руками, как пастух держит свирель. И впрямь, далеко, едва слышимая, возникла мелодия – нежная, как тополиный пух весной. Она кружилась по залу, а Симон размышлял. Наконец он поставил кружку на стол, и музыка сгорела дотла, вспыхнув от случайной искры.
– Говорю живым и мертвым, – сказал старец. – Огню в горне, лаве в утробе вулкана. Инес ди Сальваре, прости меня. Я убил тебя, не желая этого. Я, твой учитель и твой любовник – твой убийца молит о прощении…
Амброз слушал с вежливым интересом. Ни одна черточка не дрогнула на его лице. В отличие от Циклопа, для королевского мага не были новостью слова «твой учитель и твой любовник». Что же до признания в убийстве…
Ловушка, уверился Циклоп. Зря мы пришли сюда.
– Я подозревал тебя, Циклоп. Я явился в башню Красотки, чтобы вырвать правду силой. Я хотел увидеть Инес в заточении – или ее труп. Я грозил тебе, верный друг, и ошибся. Инес, я увидел тебя живой и свободной. Да, это длилось недолго. Да, тебя трудно было узнать. Какая разница? Ты умерла, защищая Циклопа от меня. Говорю живым и мертвым…
Амброз подлил воды в кружку – сумрака Шаннуранских подземелий. Симон отхлебнул глоток. Остальное он выплеснул себе на ладонь, и смочил лоб. Зажмурился, когда капли стекли ему в глаза. Под веками двигались глазные яблоки, словно маг что-то прозревал во тьме. Сейчас Симон очень походил на изнуренного, закованного в цепи пленника, каким его увидел маленький Краш – с зашитым ртом, в ожидании прихода Черной Вдовы.
– …огню в горне, лаве в утробе вулкана, – взяв кусочек хлебного мякиша, старец бросил его в рот. – Я виновен в твоей смерти, Инес. Я раскаиваюсь в содеянном. Отпусти меня, Инес, как я отпускаю тебя!
– Мертвые слышали, – кивнул Амброз. – Живые свидетельствуют.
– Кто за мной?
– Тень за тобой. Вчерашний день за тобой. И я, Краш Сирота, сын Черной Вдовы, которого знают, как Циклопа…
Циклопу почудилось, что язык Вдовы облизал его с ног до головы. Под повязкой шевельнулось Око Митры, гоня по жилам густую кровь. «Это говорю я? – спросил он себя. – Нет, правда, я?!» Пальцы сжали гладкие бока кружки. Прикипели, стали частью металла. Амброз налил воды – ливня в ущелье. Вкуса Циклоп не почувствовал. Если раньше он полагал воду и хлеб, и робы на голое тело, и слова, от которых за лигу несло дешевым пафосом, частями представления, в котором он сам – скорее зритель, то первый же глоток вывернул цинизм Циклопа наизнанку. Захоти он промолчать, солгать, вспомнить о несущественном – слюна во рту превратилась бы в яд.
– Говорю живым и мертвым, – слова рождались без усилий, неся странное облегчение. – Рубину и яшме, алмазу и граниту. Инес ди Сальваре, прости меня. Я убил тебя, не желая этого. Твой приемыш, твой любовник – твой убийца молит о прощении…
Губы Симона побелели.
– Я служил тебе сиделкой. День за днем я видел, как ты страдаешь. Сперва я полагал, что это болезнь магов, от которой нет лекарства. Мог ли я предположить иное? Впервые я заподозрил свою вину, когда ты отказалась присутствовать при лечении Симона Остихароса. Это был третий или четвертый раз, когда он пришел в башню. Ты еще выглядела человеком в достаточной степени, чтобы без боязни выйти к нам. Ты отказалась, Инес. Раньше ты всегда стояла рядом со мной, и вот – осталась в спальне. К сожалению, было поздно… Ты знаешь, как я лечил Симона. Я же теперь знаю другое. Вам, искушенным в магии, пропитанным ею насквозь, нельзя стоять рядом, когда Око Митры обращает камень в камень. Только больной и лекарь…
Резким движением Циклоп сорвал повязку. Во лбу его чернел уголь. Бархатный антрацит на сколах отблескивал сталью. Розетка из вздувшихся вен плотно охватила Око Митры. Так пекарь вьет плетенку из жгутов теста, а в центр кладет горстку повидла из чернослива.
– Это был я, – сказал он Амброзу. – Грабитель, щенок, оборванец. Я ударил тебя жугалом. Когда ты умрешь, я покаюсь в этом. Если можешь, прости сейчас.
Забыв обо всем, Амброз качнулся вперед. Взгляд мага кипел от жадности. Двадцать лет он был уверен, что драгоценность хранится в Красоткиных сундуках. И вот – Око явилось ему там, где Амброз меньше всего ожидал его увидеть. Он помнил рубин, но ни на миг не усомнился в природе «третьего глаза», увидев простой уголь. Роба хозяина башни колыхнулась, словно под ней было не тело, а листва под ветром. Амброз открыл рот, хотел что-то сказать…
– А-кха-а-а!
Рвотный спазм сотряс мага. Кашляя, он навалился животом на край стола. Из уголка рта, марая робу, вытекла струйка желчи. Колыхнулась вода в графинах. Раздался слабый треск. Казалось, столешница вот-вот рухнет под тяжестью хлеба. Кружка Циклопа заплясала, с глухим звоном упала на пол; откатилась в угол.
– День Поминовения, – напомнил Симон, и треск смолк. – Вода и хлеб, и грех перед умершей. Ничего больше. Мы ждем, Циклоп.
Циклоп долго пил из графина. Вода текла ему на грудь – угольная пыль в шахте. Остаток он, сдернув ермолку, вылил себе на голову. Взял ковригу, откусил там, где корка подгорела.
– Говорю живым и мертвым! Сапфиру и базальту, аметисту и бирюзе. Я виновен в смерти твоей, Инес, как чумная крыса виновна в том, что город опустел. Крыса не знает, почему люди корчатся в муках. Вот и я не понимаю до конца, что превратило тебя в чудовище, а позже – в мертвеца. Я лишь раскаиваюсь в содеянном. Отпусти меня, Инес, как я отпускаю тебя!
– Мертвые слышали, – сказал Симон.
– Живые свидетельствуют, – сказал Амброз.
– Кто за мной?
– Никого за тобой, – хором ответили маги. – Круг замкнут.
5.
Дикая скачка через весь город осталась позади.
У ворот ей на голову накинули глубокий капюшон. Эльза не видела дороги. Лишь слышала, ощущала всем телом, как гулкие удары копыт по наезженному тракту сменились звонким щелканьем подков по булыжнику мостовой. Кавалькада встала, и ее сняли с лошади. Капюшон сбился, теперь она могла хоть что-то видеть. Ее подхватили под руки, стремительно вознесли по массивным ступеням. Сами собой отворились высокие двери. Эльза успела разглядеть золоченые ручки в виде драконов. На миг почудилось: драконы несут стражу, выпучив глаза из императорского жадеита. Распознают врага – оживут, вырастая в размерах, распахнут клыкастые пасти…
Лестницы и галереи. Анфилады комнат с отделкой из яшмы и мрамора, оникса и полосчатого скарна. Бархат портьер, ковровые дорожки. Яркое пламя свечей в шандалах, отблески огня в лакированных половицах. Тени на стенах; тени, спешащие убраться прочь, раствориться в темноте нефов и боковых коридоров. Стража? Слуги? Призраки? Сивилле приходилось бежать, чтобы поспевать за конвоирами. Оступись она, замешкайся – подхватят и понесут, не издав и звука. Эльза была уверена: ее стражи лишены языков, или немы от рождения. Наконец перед ними открылись последние двери: узорчатые, с инкрустацией перламутром, с парой серебряных единорогов. Открылись – и сомкнулись за спиной.
Безмолвные стражи остались снаружи.
Здесь было жарко натоплено, в отличие от остального дворца, где сивиллу спасал от сквозняков лишь меховый плащ гвардейца. Она сбросила капюшон; принюхалась. Пахло горячим воском и маслом, а еще – бедой. Страданием, больным телом. Эльзе были хорошо знакомы эти флюиды. Их не мог заглушить ни пряный аромат фимиама, курящегося на эбеновой подставке, ни вонь лекарственных мазей. Лампады едва горели, стены комнаты терялись во мраке. Одинокая свеча на столе выхватывала из тьмы ряды склянок со снадобьями, медный тазик с водой, пухлый ком нащипанной корпии, чистые ленты полотна для перевязки – и разложенные на холсте инструменты хирурга. Ланцеты и зажимы, щипцы и кривые иглы, крючки – и узкая, идеально отполированная мелкозубая пила. Эльза задрожала при виде этой пилы. Перед сивиллой, как из тумана, проступила комната целиком – насколько позволяло скудное освещение. Второй столик, поменьше; высокая, оплетенная лозой бутыль, рядом – золотой кубок. Кушетка с атласным сиденьем, два кресла-раскоряки, похожие на жаб; шкаф-секретер в углу, еще один шкаф, под потолок – не иначе, платяной. И широкая кровать под балдахином. Присмотревшись, Эльза поняла, что балдахина на самом деле нет. Четыре столбика по углам кровати – на месте, а то, что должно на них покоиться, отсутствует.