Александр Морозов - Программист
П. Знаю, Борис Иосифович.
Ц. Ну так а что же тогда случилось такого? Он что, из другого теста?
П. А что ты все о нем да о нем? Забудь уж о ретивом-то. Ты саму работу лучше почитай. Забудь, кто написал. Какая, наконец, разница?
Ц. А если не забывать?
П. А если не забывать, то я тебе отвечу. Объясню, коли не понимаешь. Из другого он, понимаешь, из другого он теста. Ты вот, Борис Иосифович, скоро доктором станешь. Увенчаешь, так сказать, свою плодотворную… Ты не перебивай, я без иронии говорю. А если что показалось, извини. Но давай все-таки продолжим. Тебе на роду было написано стать доктором наук. И ты им станешь. Честь тебе и хвала за это. Честь тебе и хвала, говорю. Потому как далеко не каждый исполняет то, что у него на роду написано. У него, понимаешь ли, «Чехов» начертано, а он всю жизнь в «Чехонте» ходит. И прекрасно себя при этом чувствует. К тебе это не относится. Ты станешь доктором наук. Можно считать, уже стал. Хорошим, крепким доктором наук. Автором хорошей, крепкой системы. Больше того: действующей. На ней люди работают. Все так. И ты попал в пересменок. Подзадержался вначале. Опять — в точку. Но скажи, что было бы при самом идеальном раскладе? Ты сделал бы то же, что сделал сейчас, но на десять лет раньше. Что изменилось бы от этого? К сегодняшнему дню у тебя было бы десять лет докторского стажа и, может быть, несколько монографий или учебников по программированию. Что еще?
Ц. Ладно, Иван Сергеич, понял. Давай бумаги. Почитаю, от меня не убудет. Только так: я сегодня же вечером в Минск, поэтому беру с собой. Отзыв через неделю но почте.
П. Через неделю — последний срок. Спасибо. Это уже кое-что. Высылай на институт мне или Стриженову. Это все равно.
Ц. Договорились. Раз уж ты, Иван Сергеич так расстарался. Ради этого юного дарования не стал бы. Прямо говорю. Мне пора. Через два часа самолет.
П. Счастливого приземления. А знаешь что, Борис Иосифович, любопытнейшие все-таки иногда создаются: зацепления. Тебе вот неприятно, что тебя вынуждают вроде как печься о юном даровании. А между прочим, ему, лично ему, куда, было бы полезнее, чтобы никто не вмешивался. Чтобы его как следует тряхнуло. Да покрепче, как можно покрепче. Но соблюдать, чистоту эксперимента — такой роскоши мы ни ему, ни себе позволить де можем. Наука — это все-таки не полигон для самовоспитания.
21. Геннадий Александрович
Я вспомнил мою сомнамбулическую беседу с Исидорой Викторовной. Беседу на квартире у Лиды. Вспомнил (выставил на свет сознания) не всю эту беседу, я оставил в надлежащей для них темноте свой сомнамбулизм, свою грусть перед пустотой телефонных будок у дома Вероники, я оставил все это лежать и нежиться в ночи неопределенных волнений. Оставил до поры до времени, которые, может быть, и не настанут вовсе. Я вспомнил только то, что было необходимо в данный момент. Финальный аккорд, последний совет Исидоры Викторовны. Ее безошибочный перст указал тогда на Витю Лаврентьева. Исидора Викторовна не могла знать, что в данной, ситуации Витя Лаврентьев реально означает для меня Григория Николаевича Стриженова. Этого (именно фамилии Стриженова) она знать не могла, но точным было ее указание, что Витя Лаврентьев означает что-то реальное.
Я отказался от предложения Стриженова о превращении моделирующей программы в испытательный полигон для новых вариантов транслятора. Я отказался от предложения Исидоры Викторовны замолвить за меня словечко перед академиком Котовым. Давиду Иоселиани отказали в лаборатории.
Мои два отказа были решениями правильными. В обоих случаях я сделал правильный выбор, но в обоих случаях выбор был чисто негативен и потому не разрешал ситуации. Относительно отказа Давиду я ничего не знал о его правильности или неправильности, обоснованности или случайности. Об этом отказе я не знал ничего, кроме того, что он действительно имел место. А это, наверное, единственное, что мне о нем и надо знать. Этот отказ как раз и создал ту ситуацию, которую были призваны разрешить мои разговоры со Стриженовым и с Исидорой Викторовной. Разговоры, в которых я сделал правильный выбор, но которые принесли только отрицательный эффект.
Только отрицательный? Да, если не считать единственно позитивного: последнего совета Исидоры Викторовны. Реально все это означало, все это указывало на Григория Николаевича Стриженова. Все-таки и еще раз на Стриженова.
Я зашел в отдел транслятора. В большой комнате отдела находился один Витя, спокойно углубившийся в изучение гигантского рулона с распечатками. Я поздоровался с ним и вопросительно взглянул на дверь, отделяющую комнату начотдела.
— Шеф сегодня трудится на дому, — сказал Лаврентьев. — Вот его телефон. Он просил позвонить, если у кого что к нему будет.
Я позвонил Стриженову и на его по-обычному внимательный вопрос, помявшись, ответил, что у меня, пожалуй, нетелефонный разговор. Получалось немного смешно: позвонить человеку только для того, чтобы сообщить, что к нему имеется нетелефонный разговор. Но мне было не до смеха. Григорий Николаевич, наверное, что-то сообразил, что-то сопоставил (в общем-то, он мог сообразить и сопоставить почти все — наш отнюдь не рыцарский поединок с Борисовым в кабинете Карцева, мои разговоры с Постниковым и с Леоновым, он вполне мог знать все, вплоть до подачи заявлений об уходе, все кроме безжалостной неудачи, прихлопнувшей ни в чем не повинного Давида Иоселиани), что-то он даже промурлыкал, как бы для себя, а не для собеседника, а затем предложил мне приехать к нему. И не после работы или в какое-нибудь удобное для меня время, а по возможности немедля. «Ко мне кое-кто тут пришел, Гена, — дополнил Стриженов свое приглашение, — тебе будет небезынтересно. Наверняка даже полезно. Ну а заодно и нетелефонный твой разговор провернем». Я пообещал приехать через полчаса и, сделав вид, что не замечаю любопытно поглядывающего Лаврентьева (некогда, некогда, Витя, как-нибудь при другой погоде поговорим), вышел из комнаты.
У Григория Николаевича сразу выяснилось (сразу — после нескольких фраз еще в прихожей, еще до знакомства с теми, чьи голоса доносились из комнаты), что мой нетелефонный разговор один к одному подходит к разговору, который велся у Стриженова до моего прихода. И мне ничего не оставалось, как только присоединиться к нему. Вначале, конечно, просто посидеть и послушать, И поволноваться изрядно. Фамилии двух собеседников Стриженова были мне известны, они вообще были хорошо известны в мире кибернетики. Велик Норберт Винер, и среди пророков его были эти двое. Какое-то время я, правда, колебался: те или не те? То есть те самые или только однофамильцы? Но по мгновенной реакции, по обнаженной сути дела, которая сверкала из-под слов, которая, и это было очевидно, одна только и была им важна, одна только ими и замечалась, и принималась во внимание, наконец, по свободе, с которой упоминались крупные имена, крупные идеи, направления, проекты, — по всей этой внушительной совокупности косвенных улик уже очень скоро мне стало ясно: не однофамильцы, а те самые.
Впрямую я не участвовал в разговоре, но оказывалось, что все-таки я в нем и участвую. Участвую весьма своеобразным способом и с самой что ни на есть интересной для меня стороны. Конечно, разговор шел о проблемах автоматизации управления, и конечно, как и подобает такого ранга людям, мысль их пробегала но всей широченной шкале этих проблем: от технических новинок в системах с разделением времени до вольного философствования по поводу возможностей и самого смысла системы «человек — машина». Конечно, разговор шел обо всем этом, в общем-то о том же, о чем мы в институте витийствовали во время перекуров, громогласно и зачастую тяжеловесно спорили на производственных совещаниях, о чем загадочно улыбался и на что зачастую намекал Иван Сергеевич Постников. В общем-то о том же. Но здесь не улыбались и не намекали, здесь не громогласничали и не витийствовали. Здесь знали. А если не знали чего-то, то это было так мучительно, что тут же, буквально на глазах, теснили, гнули и отодвигали границу незнания. Они свободно и точно перебрасывались идеями, определяющими десятилетия развития. За каждым тезисом следовал перекрестный допрос, в котором беспощадно конкретизировалась завлекательная абстракция, и резкая, как графика, мысль вычленяла живое тело проблемы из мишуры модных терминов. Им не надо было подтверждать репутации (репутации остроумия, учености или чего-то там еще), не надо было тратить времени на опровержение вздора собеседника, потому что собеседник не нес вздора, все это было позади, позади и внизу, как мутные хлопья облаков с вершины семитысячника. Короче, если разговоры во время перекуров в нашем институте сравнить с дачным волейболом, то сейчас передо мной шла игра явно на уровне сборных СССР — Япония.
Северцев органически не мог ничего видеть дальше своего носа, то есть дальше своей системы. Цейтлин мог, но не хотел. Собеседники Стриженова и могли и хотели. И уже через несколько минут я стал улавливать, что каким-то образом участвую в их разговоре. Не я, а моя программа. И программа, и отзыв по куриловокой системе, и моя романтическая тоска по точному сравнению различных систем матобеспечения. Разговор каким-то непонятным мне, но захватывающим дух образом все время объединял, делал зависимым одно от другого самое абстрактное и самое земное. Как-то так получалось, что от доказательства ряда теорем из теории автоматов зависело расширение производственной базы ЭВМ в Минске, что отсутствие в университете отдельного факультета по дискретной математике может обесценить миллионную технику, уже качающуюся в товарных вагонах где-то по дорогам страны. И наконец, что моя программа моделирования (уж куда конкретнее — я просто чувствую, как перфолента оттягивает карманы пиджака), понятая вполне корректно, есть не что иное, как один из разделов высокоабстрактной общей теории систем.