Дмитрий Глуховский - Будущее
Она нетерпеливо раскусывает его, вываливает всех кузнечиков на шпонированный русским деревом стол сложной формы, потом делит кучу надвое ребром ладони — примерно надвое, отваливая себе чуть больше.
— Вдруг дико есть захотелось! — говорит она. — Налетай! Беру кузнечика, отшелушиваю крылышки.
— Очень! — хвалит Аннели кузнечиков; набила ими себе полный рот и хрустит вовсю, забыв, кажется, что крылья считаются несъедобными. — Ну давай, рассказывай! Что там в этой твоей заставке такого особенного?
Я жую — намеренно, через силу: во рту сухо, кусок в горло не лезет.
Вслед за белым кроликом я протиснулся в черную нору, в нору, куда взрослый человек не пролезает; для ребенка все обернулось бы волшебным путешествием в страну фантазий, а взрослый застрянет и погибнет под завалом карстовых пород.
Это вид из окна дома, сложенного из кубиков, Аннели. Когда я был маленьким, я придумал себе, что это мой дом, а идеальная пара в летних одеждах, которая качается в креслах-коконах на лужайке, — мои родители.
Но мои приемные родители — давно умершие второсортные актеры, и между ними ничего не было: в лучшем случае перепихнулись между делом на съемках. Мой дом — декорация, построенная в павильоне. А эти зеленые холмы, и часовни, и виноградники — это...
— Ладно, у меня к тебе разговор посерьезней, — перебивает меня Аннели; я весь подтягиваюсь, готовясь врать.
— Да?
— Я вижу, у тебя с аппетитом проблемы. Ничего, если твоих кузнечиков тоже съем я? — И, не дожидаясь ответа, она уже сгребает мою кучку себе.
— Бери, конечно, — рассеянно говорю я. — А о чем разговор?
— Отбой, разговор уже состоялся. — Она отправляет себе в рот очередную порцию, уже из моих. — Ты думал, мы сейчас о смысле жизни побеседуем?
Надо, наверное, попробовать эти таблетки. С Аннели они сделали настоящее чудо, а мне хватило бы и фокуса.
— Чего, интересно, у тебя такая кислая рожа? Каждый день в первом классе по всей Европе катаешься? — Аннели растягивается на диване. — По сравнению с твоей халупой — настоящий пентхаус! Жаль, что всего полтора часа ехать!
— Нет.
— Нет — не жаль?
Нет, в первом классе я бывал всего раз — на задержании одной парочки, которая тоже думала сбежать от проблем; и нет, я не катаюсь по Европе: обычно я не пересекаю границы сферы ответственности нашего звена.
— Жаль. Жаль, что поддался и поехал с тобой.
— Ау! — Она стучит пальцем мне по лбу. — Там есть еще другие каналы? Я бы переключилась.
— Где?
— У тебя в голове. Ты все время говоришь одно и то же. Одна программа — про то, что Аннели в опасности, а вторая — Эжен — Эжен ведь, да? — не хочет ехать в Тоскану. Скукотень.
— Извини, не могу не думать о том, что нас вот-вот сцапают...
— Конечно, можешь. Потому что сцапают не нас, а Эжена и Аннели, а мы-то совсем другие персонажи, мы ничего о них и не знаем. Так что расслабься.
— Бред!
— А у тебя вообще все в порядке с фантазией, а? — хохочет она.
Я встаю со своего места, подхожу к стене-окну. Двойная магнитная колея, по которой скользит наш поезд, цепляясь то к одной башне, то к другой, впереди закладывает вираж, набирает высоту, поднимаясь над смогом, напитанным светом рекламы, и разворачивая нас на юго-запад; и навстречу нам по ней издалека бесшумно мчит такой же могучий состав, струя расплавленного металла. Вот обратный поезд, говорю я себе. Оттуда можно вернуться. Это просто небольшая турпоездка.
— Ты не Аннели, ладно, — сдаюсь я. — А кто ты?
— Лиз. Лиз Педерссен. Девятнадцать А. Из Стокгольма.
— И что ты делаешь в первом классе римского экспресса, Лиз? Она подтягивает ноги, подмигивает мне.
— Убегаю из дома.
— Зачем?
— Влюбилась в итальяшку, который торгует нелегальными электродами-нейростимуляторами. Папа сказал, что я могу быть с ним только через его труп.
— И что, ты избавилась от папы?
— А что мне оставалось? — смеется она. — Но итальяшка того стоит. Настоящий мастер стимуляции.
— Я ему завидую. Он будет тебя встречать там, в Риме?
— Да. Но у нас с тобой еще целый час! За час многое можно успеть. Только расскажи мне сначала о себе.
— Патрик.
— А фамилия у тебя какая?
— Дюбуа.
— Прекрасная фамилия. В Париже у каждого второго такая.
— Патрик Дюбуа Двадцать Пять Е, — уточняю я и заминаюсь.
— Да у тебя хорошо язык подвешен, Патрик! Знаешь, что сказать девушке.
Я жую щеку, стараюсь не глядеть на ее перемазанные маслом губы, на ее коленки, на тонкую шею, торчащую из круглого разреза футболки.
— Придется тебя пытать, Патрик. Чем занимаешься?
— Я... Врач. Геронтолог. Изучаю проблемы старения.
— Ого! А ты-то что делаешь в первом классе? Вот вопрос! Клиентов у тебя осталось — по пальцам пересчитать, и все сидят на социальном пособии. С такой работенкой тебе еле должно на кузнечиков и воду хватать. Хотя... — Она переворачивает пустую упаковку, вытряхивает крошки. — Не удивлюсь, если ты на самом деле рассказываешь про себя. Ты ведь это придумываешь, я надеюсь? Так не по правилам!
Что, если я сейчас предложу ей другого себя? Ян. Ян Нахтигаль Два Тэ. Безродный. Бессмертный. Как она будет играть со мной после этого?
— Но это даже красиво вообще-то, — смеется она. — Бедный ученый, который занимается какой-то устаревшей ерундой. Ты все-таки романтик. А сколько тебе лет?
— Триста, — говорю я. — Когда я начинал заниматься своим делом, оно еще не было устаревшим. Тогда геронтология была самой востребованной наукой.
— Молодчага! Такой упертый! — хвалит меня она. — И отлично выглядишь для своего возраста. Ну-ну, что ты покраснел?
— А тебе сколько... Лиз? Она картинно отмахивается.
— Что за вопросы? Важно только то, на сколько я выгляжу, разве нет? Ну, допустим, пятьдесят. Но мне ведь столько не дашь?
Глаза ее набрали полный сок, заблестели, щеки порозовели.
— А ты помнишь еще свою мать?
— Что?
— Ты говоришь, что тебе пятьдесят и у тебя есть отец. Значит, Выбор сделала твоя мать, так? Ведь пятьдесят лет назад Закон о Выборе уже действовал. Получается, если о тебе решил заботиться твой отец, то мать получила укол и умерла где-то сорок лет назад, так? Тебе было десять. Вот я и спрашиваю: ты еще ее помнишь?
— А ты свою?
— Я, Патрик Дюбуа Двадцать Пять Е, отлично помню, как выглядит моя мать. Она до сих пор жива, у нее милая квартирка над Гамбургом с видом на рыбный завод, и я навещаю ее по выходным. Выглядит она не хуже тебя. Деталь: из-за чертова завода у нее всегда стоит такая вонь, что в глазах темнеет, но мама ее даже не слышит. Зато везде, где пахнет рыбой, для меня дом.
— Ну вот видишь? Молодчага! — хвалит меня Аннели. — Заработала фантазия!
Она проводит по лбу тыльной стороной ладони, сбивая волосы набок, потом сцепляет руки на животе. Вдыхает глубоко, не выпускает воздух долго, ее глаза стекленеют.
— Все в порядке? — спрашиваю я.
— Кофе... Сандвичи... Горячий обед... — долетает из коридора.
— Все супер! — улыбается Аннели. — Просто живот скрутило. От голода, наверное. — Она выглядывает в коридор и испускает радостный клич: — Ахой! Там едет робот с жратвой!
— Теперь твоя очередь, — напоминаю ей я.
— Ты как, все еще не созрел перекусить?
— Что там с твоей матерью, Лиз?
— Не могу сказать! — Она жмет плечами. — Потому что я больше не Лиз. Я теперь Сьюзан Штром Тринадцать Бэ. Также известная как Сюзи-Шторм, налетчица и гроза железных дорог!
Она нацепляет маску Микки Мауса, делает из пальца пистолет и босая выбегает в коридор.
— Стоять! Это ограбление! — вопит она в коридоре.
Кидаюсь за ней; но уже слишком поздно. Сюзи-Шторм тащит упаковку горячего обеда, перехватывая его из руки в руку и дуя на обожженные пальцы, робот растерянно и уныло взывает к ее благоразумию, Микки Маус смеется в голос — озорно и счастливо.
С роботом я все же расплачиваюсь — несмотря на ее протесты. Она поручает мне стеречь добычу («Тут есть твоя законная доля, Патрик!») и отправляется в туалет. Я остаюсь один, прислушиваюсь к себе: слышу стук — тюк-тюк-тюк. У меня внутри яйцо, и что-то скребется в его скорлупе.
Сотни башен за стеной-окном на такой скорости становятся одной неохватной темной башней, и огромные экраны с рекламой сотен товаров, без которых невозможно человеческое счастье, сливаются в одно стремительное радужное течение, в великую реку мерцающих огней, в Амазонку пиксельных фантазий, которая и есть это придуманное счастье. Я вхожу в эту реку, завороженный, и плыву в ней, не думая о том, что когда поезд остановится, она пересохнет и снова превратится в рекламные супербилборды таблеток, одежды, квартир и отпусков в других небоскребах.