Часы без пружины - Зиновий Юрьевич Юрьев
Встретил ее, наверное, году в пятьдесят пятом, нет, пожалуй, в пятьдесят четвертом, потому что было это через год после смерти Сталина. Точно, в пятьдесят четвертом. О чем же они говорили? Да ни о чем. Даже спасибо ей не догадался сказать.
И захотелось вдруг Николаю Аникеевичу увидеть подле себя Майку Прусс, уцепиться взглядом за перышко и писать, писать торопливо, так, чтобы потом было еще время, и Майка, скосив добрые беспомощные глаза за толстыми стеклами, смогла бы проверить написанное им. Даже спасибо не сказал тогда, когда встретил немолодую уже женщину в нелепом каком-то желтом пальтишке и со старушечьей прической: жидкие косицы, собранные в пучок. Стыдно даже было стоять рядом с ней. «Колька, Колька», — на весь переулок. И за стыд тот нужно было, оказывается, платить теперь, бог весть где, совсем другим стыдом… Не за нее, за себя. Прости, Майка…
И только сложились в голове эти два словечка, как в мастерской послышался скрип несмазанных колесиков и шаги. И движется по проходу детская коляска. А катит коляску — знал, догадывался, когда только скрип услышал, — Майка Прусс. Седая старушка Майка Прусс. И опять крик, как тогда в Столешниковом:
— Колька, ты? Неужели ты?
— Я.
И такой неподдельной радостью сияли все те же беспомощные добрые глаза за толстыми стеклами очков, что дрогнуло сердце у Николая Аникеевича, перевернулось в груди и потянулось к старушке. Медленно, словно танцевал старинный какой-нибудь менуэт, наклонился, взял маленькую, в морщинах лишней кожи, в коричневых пятнах пигментации руку, взял за пальцы со странно выгнутыми, коротко остриженными ногтями без лака, с чернильными еле заметными кляксочками. Неужели с тех времен?
— Нет, — смущенно улыбнулась Майка и покачала головой, — ты меня уж совсем за неряху считаешь. Писать много приходится. Истории болезней.
Ничего не ответил. Поднес бледные кляксочки к губам и почтительно, освобождая сердце от бремени, поцеловал их.
— Ты что, Колька? — испуганно встрепенулась Майка и тут же бросила тревожный взгляд на коляску: не разбудила ли. — Внук… Ты такой джентльмен стал, дамам ручки целуешь…
Ничего не ответил. Еще раз поцеловал Майкины пальцы и еще раз поклонился. Совсем уж смущенно заулыбалась старушка с пятой парты в среднем ряду.
— Ты какой-то… загадочный… Вот не думала, что мы здесь встретимся…
— Где здесь?
— Ну, здесь, в часовой мастерской. Решила оставить сначала коляску на улице, а потом думаю, что лучше сюда, прямо и съехали по лестнице. И вдруг — ты… Но это все ерунда, товарищ Изъюров. Может быть, вам будет небезынтересно узнать, что я вас все школьные годы… — остановилась, засмеялась, тряхнула головкой седенькой. — Впрочем, ладно… Я тебя отрываю, ты что-то писал?
— Да, сочинение…
— На какую тему?
— Ты не знаешь…
— Но все-таки…
Странно, отметил про себя Николай Аникеевич, не удивилась даже, узнав, что сидит за верстаком пенсионер и пишет сочинения. А может, думает, для внуков? Нынче это водится — за детей и внуков все делать.
— Про смысл жизни… — пробормотал Николай Аникеевич, понимая, как глупо звучат эти слова в часовой мастерской.
— А, про тайну? — деловито спросила Майка. — Ты бы прямо и сказал, друг разлюбезный.
Что, что такое? При чем тут друг разлюбезный? Или это… Точно. То есть Майка, конечно, но не без старичка.
Он всматривался, всматривался, пока Майка наконец не улыбнулась:
— Что, не очень знакомое лицо? Знаешь, тут дело, наверное, не только в возрасте. Ты ж на меня девять лет только в профиль смотрел, на уроках, когда сдувал или когда я тебе суфлировала. Ну, что ж, друг мой разлюбезный Николай Аникеевич, за работу.
«Он, он, Виктор Александрович. Майка моего отчества знать не может».
— За работу?
— Естественно. Я буду писать, а ты будешь списывать. В вашем возрасте трудно менять привычки. Не так ли, как говорят англичане?
— Но… смысл жизни…
— Пустяки… Ты у меня ухитрился раз списать сочинение на тему «Как я провел летние каникулы». И все в женском роде: я ходила собирать грибы. Ну, смелее.
Уселись рядом. Обмакнула Майка ручку (так и есть, перышко восемьдесят шесть) в невесть откуда взявшуюся фаянсовую чернильницу-невыливайку и начала писать. Николай Аникеевич привычно — будто и не было перерыва в полвека — скосил глаза и вывел:
«Общеизвестно, что…»
Ай да Майка, здорово завернула.
— Не отвлекаться, друг любезный, не отвлекаться…
А как не отвлекаться, когда показалось, что из-под рукава трикотажной кофточки выглянул самый краешек коричневой вельветовой пижамки?
— Списал? — прошептала («Что значит привычка!» — подумал Николай Аникеевич), — а то я страничку перевертываю…
Оглянуться не успели, четыре страницы.
— Давай прочту, — сказала Майка. — А то ошибки… Списывать тоже уметь надо.
— Да ничего, это не важно.
— Ну и хорошо, — сказала Майка и подмигнула Николаю Аникеевичу совершенно по-мужски, совсем как Бор-Бор. — Ну, я поехала, а то Сережке скоро кормиться надо. Рада была повидаться, Колька… Даже не верится, — вздохнула она и слабо провела рукой в воздухе, точно отодвинула воспоминания. — Прощай…
— Прощай, Майка, спасибо.
— Может, чтобы мне не тащить по лестнице коляску, я через стенку выеду? — спросила Майка, снова подмигнула ему глазом старика Вахрушева и легонько выкатила коляску прямо сквозь стену. «Гм, может, и не было ее? А сочинение?»
Николай Аникеевич посмотрел на тетрадочку. «Общеизвестно, что…» И все.
И печально и смешно. Захотел списать смысл жизни!
Только подумал, а перед ним бородатый гигант Иван Сергеевич Коляскин. Кивнул, пожал руку.
— Поздравляю, разлюбезнейший Николай Аникеевич.
— С чем?
— Как с чем? Сдали вы экзамен, и устный и письменный.
— Письменный?
— А как же! Очень четко вы сформулировали: «Общеизвестно, что…»
— А вы не издеваетесь надо мной?
— Помилуйте! Я совершенно серьезен. Но вообще я замечаю, что вы относитесь с большим доверием к Виктору Александровичу Вахрушеву. Разумеется, мне бы следовало обидеться, но, с другой стороны, — Иван Сергеевич вдруг подмигнул часовщику, — мы с ним ведь в довольно близких отношениях.
И прямо на глазах Николая Аникеевича бородач съежился, как проколотая камера — будто даже шипение воздуха послышалось —