Фрэнсис Спаффорд - Страна Изобилия
Но что, если вдруг оказывается, что ты застрял — намертво, словно к полу прибитый, на хрен, — не с той стороны от этой тоненькой, как волосок, границы между славой и позором? Что, если в глубине души ты понимаешь: на самом деле производительность твоей фабрики такова, что проблем не расхлебать; игры кончились. “Солхимволокно” было предприятием новым, но не таким уж новым; к этому времени руководство уже точно знало, чего можно ожидать от замечательного нового оборудования, чего нельзя. Линия по производству вискозной пряжи работала хорошо, а кордной ткани… нет. Или, точнее, работала, похожие на червяков волокна вискозы вытягивались и удлинялись, как положено, вылезая из ванн с кислотой, их отводили, промывали, сушили, наматывали на жужжащие бобины на стойках высотой во всю стену — но слишком медленно, все это делалось слишком медленно, так что ПНШ-180-14С никак не могла позволить “Солхимволокну” выполнить план по кордной ткани, какой бы его там ни удалось выторговать у совнархоза. Совнархоз будет основывать свои доводы на той производительности машины, которая указана на бумаге, а на бумаге цифры слишком высокие, превышающие реальную производительность на такое количество, что за год набегает несколько сотен тонн кордной ткани. Может, у их конкретной машины имеется какой дефект, хотя инженер-механик Пономарев — сообразительный, черт, маленький, что твой домовой, — всю ее облазил в поисках да так и не нашел ничего; а может, эти оптимисты с “Уралмаша” дали неправильную документацию на всю эту категорию машин. Пойди пойми. Ясное дело, с другой вискозной фабрикой не свяжешься, не сравнишь, как идет работа. Тогда выяснилось бы, насколько плохи дела у них, а в данный момент им если что и могло помочь, так это способность продолжать наводить тень на плетень.
Стало быть, в прошлом году у них в это время настроение было не ахти, они ехали в московском поезде тихие, угрюмые, прекрасно понимая, что лучший ответ, какой они могут дать, на самом деле никакой и не ответ — так, временная затычка. План по совокупности за 1962 год они выполнили тютелька в тютельку, выдали 100 % вискозы, 14 100 тонн, все точно по плану, только вот состав произведенной продукции намеренно перекосили в сторону простой обычной пряжи для одежды с линии номер 1. Ой, извиняемся, с линией номер 2 у нас небольшие технические неполадки, уже разобрались. При других обстоятельствах можно было бы годами продолжать выпускать неправильный ассортимент, но не так, не когда все пряники достаются тем твоим заказчикам, которые работают на потребителя, у которых вообще никакого влияния нет, а индустриальным — хрен с маслом, а ведь они-то крик поднимут будь здоров, если им придется свои покрышечные цеха приостановить из-за нехватки корда, на который сажают резину. Хорошо, конечно, что “Маяк” и прочие московские текстильные предприятия довольны пряжей с “Солхимволокна”, из которой делают вискозные шарфы, галстуки и т. д., и т. п.; да только Архипов, Митренко и Косой с удовольствием заставили бы их шить носки из брака, будь у них возможность порадовать за их счет автокомбинаты. Все остальное попросту противоречило бы здравому смыслу. А тут они понимали: запасы снисходительности, и без того очень небольшие, у плановиков уже исчерпаны; план, на который им пришлось согласиться на этот год, обязывал их выдать с линии номер 2 такое количество, какого им никогда не добиться, сколько углов ни срезай. Можно сколько хочешь налегать на Пономарева, чтобы перенастроить машины, можно устраивать каждую ночь авралы. Все равно в конечном счете придется отвечать.
Причем самое идиотское во всей этой катавасии было то, что существовало простое техническое решение. Теперь “Уралмаш”, по слухам, производил усовершенствованную ПНШ-180-14С, которая, даже с учетом того оправданного скептицизма, недавно появившегося у Косого, Митренко и Архипова, должна была позволить выполнить нынешние планы легко и непринужденно. Но на “Солхимволокне” цеха ломились от новенького, буквально только что с конвейера, оборудования. "Солхимволокну” положено стоять в самом конце очереди на усовершенствование, так что пройдет еще, наверное, лет двадцать, пока плановики решат, что пора заменить этот кусок говна в прядильно-вытяжном цеху номер 2, от которого вся карьера насмарку. Никакого выхода у них как будто не было — решение болталось где-то там, чуть-чуть не дотянуться. Нет, никак; во всяком случае, по правилам той игры в планирование, в которую они привыкли играть, с обычным уровнем риска и обычным уровнем махинаций, с обычным взаимопониманием между ними и совнархозом на предмет вещей, в которые совнархоз особенно вдаваться не собирался, лишь бы только вискоза продолжала поступать.
Вероятно, именно то, что тогда им в Москве пришлось врать внаглую, и подстегнуло творческую мысль. Может, было что-то такое в этом сидении в кабинетах совнархоза, когда они давали обещания, которые понятия не имели, как выполнить, — было во всем этом что-то такое, что высвободило таившееся в них вдохновение. Ведь именно после той мрачной поездки они начали смекать, что им делать, какое неприкрытое отклонение от проторенного пути потребуется на то, чтобы тут разобраться. Понадобится какой-нибудь невероятный ход в игре, такой, чтобы плановики вообще не поняли, что это ход. Поначалу им самим с трудом верилось в то, что они задумали. В прежние времена они бы, конечно, и думать о таком не стали; даже сейчас они почти не говорили об этом вслух друг с дружкой. И все-таки понимали они друг друга отлично.
Кто из них первым решил задействовать Пономарева? Просто имя инженера-механика всплыло во время одной из ежевечерних посиделок за картами дома у Архипова, когда они втроем, не в силах остановиться, все обсасывали и обсасывали эту ситуацию; вот тут-то, когда он пришел им в голову, все трое за столом под висячей лампой, подумав, заулыбались, все увидели, какие тут возможности, и всем это увиденное понравилось. Пономарев был смешной мужик, маленький, седоватый, с выпученными глазами и кожей до того бледной, что видны были разветвленные голубые вены на висках. “Настоящий сибирский загар”, — со знанием дела сказал Митренко. От него уже и так было достаточно проку как от инженера. Трудно было заставить квалифицированных специалистов переехать в дыру вроде Соловца, не говоря уж о том, чтобы терпеть фирменную вонь вискозного процесса, — Никита ведь теперь отменил все ограничения на передвижения рабочих. Так что, когда Архипов столкнулся с ним на конференции по химволокну в Алма-Ате и обнаружил, что он — по каким-то своим особым причинам — готов, даже рвется к ним, в суровые северные леса, это было похоже на чистую удачу. Не то чтобы Пономарев принимал участие в конференции. Он чинил гостиничный лифт и оказался поблизости, когда Архипов, что-то записывая, вытащил свою ручку и обнаружил, что чернила протекают. “Давайте я починю, — сказал тот. — Это емкость”. “Вы что, по ручкам специалист?” — удивился Архипов. “По всякой всячине”, — ответил Пономарев и протянул руку. “Откуда я знаю, вдруг вы с ней убежите? — сказал Архипов. — Ручка-то ценная”. Пономарев пожал плечами. На следующее утро ручка дожидалась его у дежурной, аккуратно починенная с помощью кусочка резинки, вставленного в пипетку. Когда Архипов, заинтересовавшись, начал расспрашивать и выяснил, что мастер на все руки — не просто мастер, на самом деле он инженер с дипломом, да еще по нужной специальности, Пономарев объяснил, в каком он положении, голосом невероятно бесцветным, нейтральным. Если товарищ директор захочет его взять на работу, он постарается оправдать доверие; только товарищу директору придется его поддержать с пропиской, чтобы он смог поселиться в европейской части России. Он сидел, но теперь освобожден; был приговорен к выселению, но теперь может ездить, было бы куда. Если смотреть с его места, затерянного в пыли Средней Азии, Соловец был практически в двух шагах от Москвы. Стоит там оказаться, и ты уже почти дома. Архипов навел справки, никаких препятствий не обнаружил и привез Пономарева к себе, чтобы поставить его на удивление выдающееся образование на службу “Солхимволокну”.
Домовой свое слово держал. Он работал с молчаливым рвением, ни на что не жаловался, в какую бы смену его ни посылали. Однако его не любили. Он говорил отрывисто, в телеграфном стиле, не тратил слов зря. У него была манера неотрывно смотреть в глаза человеку, с которым он разговаривал, словно по-другому он гнушался. Жил он один в общежитии. “С линейкой счетной сошелся”, — говорил Косой. Он никогда не шутил, никогда не улыбался. Ни разу не видели, чтобы он выпивал. В качестве отдыха он писал и куда- то отправлял длинные письма. Наиболее оживленным его можно было увидеть вечером накануне окончания квартала, когда в цехах номер 1 и номер 2 устраивали аврал. В такие дни, когда все, что хоть как-то тормозило линии, каким-то образом отодвигалось в сторону и котлы тряслись, перемешивая целлюлозную щепу с сероуглеродом, а в воздухе стоял густой запах гнилой капусты, а линии дрожали по всей длине от кипящей работы, — тогда дрожал и сам Пономарев, поглаживая поверхности машин кончиками пальцев.