Александр Морозов - Программист
Ну это, положим, возраст. Я когда-то тоже не которым вещам в оптике удивлялся. Это теперь для меня все действительное разумно. Но я также прекрасо знаю, что некоторые из своих удивлений я как бы забыть старался. Избавиться от них.
Впрочем, это тоже вполне привычная для многих процедура. Не удивляться удивительному. Уметь ужиться с ним, мирно сосуществовать с непонятным.
Разгадке тайны крупных мыслителей посвящен мириады крупных книг. Никто не может прочесть мысли и поэтому я не знаю, упоминается ли в них вот такая идея: творческое мышление — это в значительной стемени личная неприязнь ученого к непознанному к самому факту его существования. Это неумение уживаться с загадками и порождает неудобство, дискомфорт. Человеку просто неудобно (в прямом и переносном смысле слова) жить бок о бок с каким-то непонятным ему явлением. И вот это неутихающее, резкое ощущение дискомфорта порождает неукротимое (человеку со стороны кажущееся просто фанатическим) стремление к его устранению. Стремление к знанию. И какое стремление! Стоит только вспомнить Демокрита: «Я предпочел бы персидскому престолу открытие одной причинно-следственной связи». И если удивительное не удивляет — исследователь в тебе, считай, мертв. Является ли такая смерть процессом необратимым? На этот вопрос я честно говоря, ответа не знаю. Могу провести эксперимент на себе.
А вот Геннадию Александровичу никаких экспериментов проводить не надо: то, что он жив и даже находится в неплохой форме, факт слишком очевидный.
Судите сами, человек удивился, что ему надо составить какой-то паршивый отзыв по некоей вполне обычной системе, а он может только воды налить в этот отзыв. Потому что теории таких систему почему-то никто не разработал. Удивился человек и даже обиделся. Как это нет? Ну значит, надо сделать. Так ведь сроки конкретные даны, и при этот сроки только на сам отзыв. Начальство видиом, так и понимает, что ты ему водный раствор из гремяших терминов преподнесешь.
Ну он и преподнес «Меморандум по Курилово», как он его сам назвал. Кажется, его шефы ничего толком не поняли. Молоток, мол, парень. Работа толстая, формул много, принес в срок — чего душе еще надо?
Я когда прочел, прежде всего не поверил. Содрал, думаю, откуда-нибудь Гена. И то, конечно, хорошо, что хоть нашел, откуда содрать, и точь-в-точь по теме ложится. И наконец дошло, что он сделал простую и по идее вполне естественную вещь. Сделал то, что все мы, во всех наших громадных НИИ просто обязаны делать. За что и зарплату получаем. Он сделал то, чего раньше не было. Сделал новое.
Конечно, какая там теория… абрис, эскиз, над всем этим еще годы и годы… Но ядро, но смысл, но вся проблематика! Как все угадано! Как четко поставлен сам вопрос! Готовая, совершенно конкретная программа исследований для коллектива людей. Для ученых.
Эскиз да. Но не несколько гениально-неразборчивых страничек. Солидный фолиант, где от начала до конца все — содержательность н продуманность. Где нет места только общим местам.
В общем, глаз у меня наметанный, прикинул я и так и эдак — работа, которой хороший отдел вполне мог бы отчитаться если уж и не за полгода, то за квартал смело. А он — за те несколько недель, что отзывом занимался и на машину еще регулярно выходил. И сразу все стало на свои места: и почему Лиля Самусевлч от своей остойчивости как бы отказалась, и почему для Стриженова нелепой показалась моя мысль подключить Гену к работе над транслятором. И еще: неуютно стало. Я никогда и не думал над этим, как аксиома было: вижу раньше чем другие. Раньше, чем, окажем, нормальные люди, не провидцы. И приходится себя поздравить (а что делать?): подошел н смотрит в упор другой час. Час, полоса, период, когда не раньше, а позже других замечаешь некоторые вещи.
Позже узрел и уяснил, позже, чем такие вполне нормальные люди, как Самусевич и Стриженов. Сам не мог свести концы с концами — дешевого и грубого чуда ждал. Чтобы некто гору сдвинул молитвой или в перерывах между выходами на машину отгрохал за несколько недель нечто с нелепым названием «Меморандум по Курилово».
Подошел другой час и смотрит в упор. Но с этим разберусь позднее. Мой другой час — все это, как говорится, из другой оперы. Из оперы, где я, кажется, безбожно пускаю петуха и, освистанному, мне остается только одно: с независимым видом удалиться за кулисы.
Геннадий Александрович петуха вроде бы пока не пускает. Да и рано ему. Он не прошел еще ни искуса больших денег, ни тихой паники, когда во взгляде шествующей навстречу юной грации читаешь: «Папаша чего ты под ногами путаешься?» Ему доступна еще пока роскошь самому раздвигать стайку юных граций почти брезгливой гримасой торопливости, безразличия.
Геннадий Александрович петуха вроде бы пока не пускает. Да и рано ему. Он не прошел еще ни искуса больших денег, ни тихой паники, когда во взгляде шествующей навстречу юной грации читаешь: «Папаша чего ты под ногами путаешься?» Ему доступна еще пока роскошь самому раздвигать стайку юных граций почти брезгливой гримасой торопливости, безразличия.
Да и во мне не все же тихая паника. Я недаром люблю шахматы, я люблю еще и все, что похоже на них. И, несмотря на неумолимое «папаша», предельно ясно читающееся в очах юных граций, я люблю свой возраст. Мне нравятся моя опытность, знания, мое хладнокровие и расчетливость. Словом, мне просто интересно, интересно жить со всем моим врожденным и благоприобретенным.
И, сказав самому себе все это, я вынужден ответить и на следующий, совершенно неизбежный и простой вопрос: что же я намереваюсь сделать, как употребить все мое врожденное и благоприобретенное?
Прежде всего я намерен с большим тщанием использовать свои статус наблюдателя с совещательным голосом, намерение, бесспорно, вполне логичное, но для начала желательно и понимания побольше. Я поразмыслил над двумя вещами: во-первых, как два таких антипода, как Геннадий Александрович и Телешов (а они антиподы — это точно. Каждый считает про другого, что тот ходит на голове и, следовательно, вверх ногами), все-таки оказались одном отделе; и, во-вторых, почему им до поры до времени была предоставлена возможность вариться в собственном соку. И оказалось, что эти две вещи — как бы одно и то же. Одно и то же, но на разных уровнях.
Говорят, что один дурак может столько вопросов назадавать, что сто умных не ответят. Но есть и другое: один экстраумный (заменим этим неудачным словом другое неудачное слово «гений») может задать работу, которую сто тысяча умных не сработают. И не то что иногда может, а почти неизбежно так и получается.
Вот — идея! Проверяют ее со всех сторон, и на вкус, и на ощупь, чуть ли не зубом, как монету, не фальшивая ли. Нет, не фальшивая, стоящая идея, смелая идея, перспективная идея, дух захватывающая. Горизонты открывает такие, что… Словом, генерируется сразу целое научное направление, новое, небывалое досель. Общество уже прикинуло и подсчитало: нет, нельзя отказываться от идеи, уж больно много пользы в будущем обещает. Не отказываться — значит создавать надо. Идея, она ведь и есть идея. Чтобы ее воплотить, незабудем, целое научное направление разрабатывать придется. А кому создавать? Направление-то ведь действительно новое. Значит, нет пока ни соответствующих ученых и специалистов, ни оборудования, ни опыта, ни коллективов.
Что ж, взялись, значит, надо делать. И все это создается в в пожарном порядке. Спускаются средства, учреждаются НИИ, переучиваются старые и готовятся новые кадры. один задает работу тысячам. И это случается время от времени, и это нормально.
Так Норберт Винер выстрелил греческим словечком «кибернетика» и намертво подсек общество броской картиной грядущего кибернетического всемогущества. Покосились походили вокруг, но специалисты высказались непререкаемо: дело стоящее, дело реальное. И началось; философы спорят, что же такое кибернетика, самих кибернетиков нет, программистов нет или они слабы, Машины есть, но они так дороги, что неизвестно, где же их использовать. Начался здоровый и, как всегда, бурный процесс вовлечения средств и кадров в воронку нового направления. Впрочем, именно, не как всегда, а как никогда, бурный.
Особая бурность (сплошные водовороты, прямо-таки брызги интеллектуального и финансового шампанского) определялась вовсе не особым темпераментом участников событий. Она определялась абсолютно объективно, вытекала из самой сущности дела. А конкретно говоря — ив комплексного характера самой новой науки. Кажется, всем было до нее дело. И интерес проявлялся вовсе не из досужести (отдельные случаи не в счет, ими пусть занимаются родные и близкие околонаучных мальчиков). Сама кибернетика странным образом требовала, чтобы в ней принимали участие все и всё. Первым заветное слово сказал профессиональный математик. Кибернетика — это некий гибрид из теории алгоритмов, математической логики, теории автоматов и теории игр. Казалось бы, все ясно: математикам и карты в руки. Но развивать кибернетику — это ведь значит что-то кибернетизировать. Давайте сделаем автоматизированную систему управления предприятием. Но ведь для этого надо знать само предприятие и как оно управляется. А это знают экономисты и производственники. Давайте автоматизируем поиск научно-технической информации. Но ведь для этого надо знать закономерности реального процесса поиска информации. А это знают библиографы, работники информационных центров и служб. И так во всем и везде. Сами математики могли, оказывается, выступать только под девизом «на тебе, боже, что мне негоже». Возьмите алгоритм, который заведомо не отражает реального положения дел в вашей области науки или техники, автоматизируйте, хотя результат автоматизации (стоящей, кстати бешеных денег) не улучшит, а ухудшит, а то и дезорганизует уже налаженную деятельность. Все это всплыло буквально при первых попытках, еще в конце пятидесятых. Оставалось одно: буквально всем заинтересованным лицам стать кибернетиками, а кибернетикам стать людьми, разбирающимися буквально во всем. (Ну, точнее, как минимум, разбираться в той области, которую ты собирался кибернетизировать, автоматизировать, короче говоря — осчастливить.)