Алексей Грушевский - Игра в Тарот
Сидеть на мягком диване, погружённым в этот чарующий свет было настоящим блаженством. Расслабляясь всё больше и больше, Николай заворожено смотрел и смотрел в него, погружаясь всё глубже и глубже в текущую и текущую вокруг и сквозь него волну этой тёплой и доброй энергии, понимая, что он сегодня никуда отсюда уже не уйдёт…
«Победа» мягко катилась под ослепительным солнцем. В раскрытые окна хлестал летний ветер. Вокруг расстилались бескрайние пространства окской поймы. Николай знал, сейчас, сейчас, ещё чуть-чуть и автомобиль выскочит на высокий гребень и глубоко внизу откроется сверкающая лента реки, и он с замиранием ждал этого, так всегда волновавшего его момента.
Счастье, безмятежности, радость, пьянящие ощущение свежести, новизны и молодости раскрывшегося перед ним огромного Мира захлёстывали его. Такие чувства могут быть только в детстве. А как же иначе, когда Мир так молод, чист, свеж и огромен, а он сидит в такой чистой, сверкающей, большой машине, которую ведёт его дядя. Такой сильный, добрый, большой, уверенный в себе, одно слово — родной. Лучший дядя на свете! Дедушка. Ведь оба прямых деда погибли на войне, а у дяди нет своих детей, и потому он называет Николая внуком, а Николай его — дедой.
И вот машина останавливается над рекой. Держась за руку деды, Николай подходит с ним к краю обрыва. Там внизу река, и не только река, там внизу огромный, такой красивый, чистый, сверкающий Мир. Мир добрый, Мир который будет только лучше, ещё больше, ещё чудесней и прекрасней. Мир, который обязательно ещё откроет ему множество тайн и подарит столько открытий. А как может быть иначе, если рядом стоит такой сильный, большой, любимый деда? Николай жмётся к нему и понимает, что деда передаёт ему этот Мир. Его Мир. Мир, который он отстоял, завоевал. Мир, в котором он победил.
Николай даже не понимает, а чувствует всем своим ещё детским существом, что этот Мир такой, только потому, что дед и его друзья, соратники, однополчане, народ победили в этом Мире. Что таким прекрасным этот Мир делает, верней дарует Победа. Что Победа нечто большее, чем даже его дед. Что без неё не будет этого Мира. Верней не будет такого Мира. И без неё не будет и деда, такого деда. Что если не было бы победы, то Мир был бы другой, совсем другой.
Но сейчас Мир прекрасен. Деда, держа Николая за руку, стоит над обрывом, и их обдувает тёплый летний ветер. Кажется, что они летят вместе с обрывом куда-то вперёд, туда, где впереди тонет в синеве бескрайний простор, залитый солнечным светом.
Но сквозь счастье этого сна, и вопреки ему, к Николаю пришло горькое сознание, что это было раньше, давно, тогда, когда он был ещё ребёнок. Тогда когда ещё был дед, и его дед был сильными, был победителем. Тогда когда он, его дед, держал этот Мир. И как только это случилось, как только Николай осознал, что прекрасное время, время, когда с ними была Победа, прошло, всё вокруг начало разрушаться. Словно откуда-то налетела невидимым облаком пыль, и краски стали гаснуть под слоем её тлена. Бескрайнее и такое высокое небо стали затягивать низкие тёмные облака, зарывая от глаз высоту и свет солнца. Скоро тучи полностью скрыли бескрайность неба, и сквозь их беспокойное и суетливое коловращение лишь тревожные вспышки зарниц озаряли погрузившейся во тьму горизонт. Николай с дедом бросились успеть к машине до начала бури, но она словно вдруг в одно мгновение как-то осела с протяжным скрипом, и когда рассеялось поднятое этим облако трухи, то перед ними оказался старый железный потухший саркофаг на подпорках из кирпичей.
И дед вдруг постарел, это уже был не полный сил генерал из его детства, а иссыхающий старик-отставник. Он снова и снова пытался открыть дверь своей машины, но она никак не поддавалась, а Николай сидел внутри не в состоянии пошевелиться.
— Закисла, закисла, всё закисло — твердил и твердил с каждым мгновением всё больше и больше слабеющий дед.
— Что, что закисло, что? — пытался понять его Николай, не в силах сдвинуться с места. Скованный, охватившим его параличом, он смотрел и смотрел, как не в силах теперь уже ничего изменить, с каждым мгновением слабея всю больше и больше, безнадёжно бился снаружи дед, дёргая ручку двери.
— Перекисло всё, перекисло, перекись… — стонал обессиливший дед.
Вдруг он прекратил дёргать ручку, видно потеряв надежду победить заклинившую дверь, выпрямился и посмотрел прямо в глаза Николаю. Николай впервые видел такой взгляд у своего деда, взгляд безнадёжный и укоризненный.
— Что ж ты, внучок, просрал победу? — вдруг вымолвил он, в наступившей на мгновение оглушающей тишине.
Тот час же прогремел гром, и начался ливень, скрывший за потоками воды лицо деда, словно смыв его куда-то туда, откуда уже нет возврата.
Николай очнулся весь мокрый. Снаружи шумела гроза, чудовищными ударами грома сотрясая ветхий сарай. Похоже, он оказался в самом её эпицентре. Он вылез из машины, на ватных ногах, после причудливого кошмара, подошёл к полуоткрытым воротам, и его обдало холодом брызг, перед ним стояла сплошная стена воды.
Скоро ставший полностью мокрым, Николай, зябко кутаясь, стоял и стоял, глядя на стену, бешено бьющих в землю, дождевых струй, не в силах уйти, словно надеясь разглядеть за ними давно уже умершего старика.
Капли воды скатывались с его лица перемешенные со слезами. Под впечатлением сна, Николай остро, всем своим существом почувствовал, что именно он, только он, виноват в гибели того прекрасного Мира, который завоевал для него его дед. Он, его слабость, то, что он не смог собраться и победить, и впустило в этот Мир смерть и тлен. Да что победить? Николай остро и безнадёжно почувствовал то, чем он всё это время занимался, и не могло дать победу, потому что победу может дать только настоящая война, бескомпромиссная и беспощадная. И если так случилось, что после нескольких лет варева в этой мутной, тягуче-глухой, лишь поглощающей время, силы и веру, так называемой право-националистической тусни, рядом никого не осталось на кого можно было бы положиться, то, ему ничего не остаётся, как одному начать свою войну, свою борьбу. Настоящую войну. Ту войну, которая только и может привести к Победе.
Он понимал, стоя под бушующей над ним стихией, что шансов победить у него, конечно же, нет никаких. Но он должен это сделать, и не ради нации, народа, страны, истории… и даже не ради умершего деда, а ради самого себя, не сегодняшнего себя, а того каким он был тогда, в далёком детстве, когда, стоя с дедом на краю обрыва, принимал от него этот Мир. Мир, сотворённый дедовой победой. Мир, который был прекрасен. Мир, лучше которого не может быть.
Что если отступить, уклониться от этой, предстоящий ему, безнадёжной битвы — значит, предать самое лучшее, что когда-то было в нём. Что если он сейчас смалодушничает, так и не соберётся, то значит, ничего и не было тогда. Не было деда-героя, не было прекрасного Мира его детства, не было веры, любви, надежды, мечты… а, значит, не было и его тогда, а, значит, нет его и сейчас, и никогда уже не будет.
Что только безжалостной огонь войны, которую он должен начать, только это безнадёжное самопожертвование во имя сегодня совершенно недостижимой победы, может дать ему смысл, может доказать что он существует и что он существовал.
Николай вдруг отчётливо понял, что этот Мир без Победы не имеет никакого смысла, что только победа приносит в этот Мир — благодать, красоту, надежду, будущее… всё то, что и творит его. Что Победа это величайшие божество, без которого нет и других богов, которые приходят только за ней — Свободы, Любви, Изобилия, Плодородия… Что не могут быть велики никакие жертвы ради того, чтобы склонить благосклонность этого величайшего, делающего Мир прекрасным, капризного и непостоянного божества.
И снова его кольнуло, и залило краской стыда и сожалением, он вспомнил, как в той среде, где он некоторое время «варился», одним из «символов веры», было утверждение, что нет важней задачи, чем развенчать культ «великой победы».
— Хотя, что об этих вспоминать — подумал Николай, криво усмехнувшись — Что можно было ждать из этой «лаборатория мысли», если ей суждено войти в сокровищницу нетленных афоризмов благодаря гениальной максиме: «Если есть анальный оргазм — значит, есть языческие боги».
Неожиданно его охватило какое-то странное наваждение. Ему вдруг почудилось, как из тухлой силосной ямы, посреди давно оставленных осенних огородов вылезает, на дребезжащий звук немецкого мотоцикла, несколько дней таившийся там, весь запаршивевший, дезертир. Как он, робея и по-холопски лыбясь, идёт на чужую речь, зажав в поднятых длиннющих конечностях листовку-пропуск в плен. И как весёлые хмельные мотоциклисты, азартно хохоча, ставят его раком и приобщают недопитой бутылкой к…. И как потом, согретый остатками шнапса из жадно вылизанной им до последней капли бутылки, брезгливо оставленной умчавшимися дальше зольдатами, он, в восторге от моря новых, только что полученных ощущений и томимой надежной на новое счастье в плену, разглаживает на колени клочок бумаги, на которой весёлый Ганс написал ему протекцию своему комраду Ёзефу, заведующему дивизионным пунктом по приёму военнопленных, обещающую место не меньшее чем помощника капо.