Урсула Ле Гуин - Обездоленный (Обделённые)
— Мне нравится биология моря, — сказала Таквер Шевеку у аквариумов, — потому что она такая сложная, все так переплетено между собой… настоящая паутина. Эта рыба ест ту рыбу, а та — мелкую рыбешку, а мелкая рыбешка — жгутиковых, а они — бактерий, и все сначала. На суше есть только три типа, и все — не хордовые… если не считать человека. В биологическом аспекте это странная ситуация. Мы, анаррести, противоестественно изолированы. На старой Планете на суше есть восемнадцать типов животных; там есть такие классы, как насекомые, в которых столько видов, что их до сих пор не сумели сосчитать, а в некоторых из этих — миллиарды особей. Ты только представь себе: куда ни глянь, всюду животные, другие существа, разделяют с тобой землю и воздух. Человек настолько сильнее ощутил бы себя частью… — Ее взгляд следовал за проплывавшей в сумраке аквариума голубой рыбкой. Шевек напряженно следил за путем рыбки и за ходом мысли Таквер. Он долго бродил между аквариумами и потом часто возвращался с Таквер в лабораторию, к аквариумам, смиряя свою гордыню физика перед существованием созданий, для которых настоящее вечно, существ, которые не оправдываются и не нуждаются в том, чтобы оправдывать перед человеком свой образ жизни.
Большинство анаррести работало по пять-семь часов в день, с двумя-четырьмя выходными в декаду. Обо всех деталях — в котором часу выходить на работу, сколько часов работать, какие дни — выходные, и так далее — каждый договаривался со своей рабочей командой, или бригадой, или синдикатом, или координирующей федерацией, в зависимости от того, на каком уровне могла быть достигнута оптимальная эффективность совместной работы. Таквер сама планировала свои исследования, но и у работы, и у рыб были свои запросы, которыми нельзя было пренебрегать; и она проводила в лаборатории ежедневно от двух до десяти часов, без выходных. У Шевека теперь было два преподавательских назначения: курс математики повышенного типа в учебном центре и такой же курс в Институте. Оба курса он вел по утрам, и к полудню возвращался в их комнату. Обычно Таквер еще не было. В здании стояла полная тишина. Солнце в это время еще не доходило до двойного окна, выходившего на юг и на запад, на город и на равнины; в комнате было прохладно и полутемно. Изящные концентрические динамические объекты, подвешенные к потолку, на разной высоте, двигались с сосредоточенной на самих себе четкостью, беззвучно, таинственно, как идут процессы в органах живого существа или мыслительные процессы. Шевек садился за стол у окна и начинал работать — читать, делать заметки или считать. Постепенно солнечный свет входил в комнату, передвигался по бумагам на столе, по его рукам на бумагах и заполнял комнату сиянием. А он работал. Ошибки и бесплодные усилия прошлых лет оказались основой, фундаментом, заложенным вслепую, но заложенным правильно. На этом фундаменте, на этой основе, работая методично и осторожно, но так уверенно, точно это не он сам, а некое знание работало в нем, используя его, как свое орудие, он построил прекрасное, прочное здание Принципов Одновременности.
Таквер, как любому человеку, решившемуся стать спутником жизни творческой натуры, часто приходилось нелегко. Хотя ее существование было Шевеку необходимо, ее непосредственное присутствие порой мешало ему. Ей не хотелось возвращаться домой слишком рано, потому что, когда она приходила, Шевек часто бросал работать, а она считала, что это нехорошо. Потом, когда они оба станут пожилыми и нудными, он сможет не обращать на нее внимания, а сейчас, в двадцать четыре года, он этого не может. Поэтому она организовала свою работу так, что возвращалась домой в середине второй половины дня. Это тоже было не очень удобно, потому что о нем надо было заботиться. В те дни, когда у него не было занятий, случалось, что до ее прихода он не вставал из-за рабочего стола по шесть-восемь часов подряд. Когда он вылезал из-за стола, его шатало от усталости, у него дрожали руки, он с трудом мог говорить. Дух творчества обращается со своими носителями сурово, он изнашивает их, выбрасывает, меняет на новую модель. Для Таквер замены Шевеку не существовало, и когда она видела, как тяжело ему приходится, она протестовала. Она могла бы воскликнуть, как воскликнул однажды Асиэо, муж Одо: «Ради Бога, женщина, неужели ты не можешь служить истине понемножку?» — но только женщиной была она, и о Боге не имела представления.
Когда Таквер возвращалась, они разговаривали, шли погулять или в баню, потом — обедать в институтскую столовую. После обеда они отправлялись на собрание, или на концерт, или к друзьям: к Бедапу и Саласу и их компании, к Десару и другим институтским приятелям, к коллегам и друзьям Таквер. Но собрания и друзья были для них периферийны. Им не было необходимо ни участие в общественной жизни, ни общение для развлечения; им было достаточно их партнерства, и они не могли этого скрыть. Других это, очевидно, не обижало. Скорее наоборот. Бедап, Салас, Десар и остальные шли к ним, как в жажду идут к роднику. Другие были для них периферийны, но они были центральны для других. Они ничего особенного не делали; они не были ни более доброжелательны, чем другие люди, ни более интересными собеседниками, и все же их друзья любили их, полагались на них и все время приносили им подарки — мелочи, которые у этих людей, не владевших ничем и владевших всем, переходили от одного к другому: шарф собственной вязки, осколок гранита, усаженный темно-алыми гранатами, ваза, вылепленная своими руками в мастерской федерации гончаров, стихотворение о любви, набор резных деревянных пуговиц, спиральная ракушка из Соррубского моря. Они отдавали подарки Таквер и говорили: «Держи. Может, Шеву пригодится вместо пресс-папье»; или Шевеку и говорили: «Держи. Может, Так понравится этот цвет». Отдавая, они стремились разделить с Шевеком и Таквер то, что Шевек и Таквер разделяли друг с другом, и почтить, и восхвалить.
Это лето — лето 160-года Заселения Анарреса — было долгим, теплым и светлым. От обильных весенних дождей Аббенайская равнина зазеленела и пыль прибилась, так что воздух был необычно прозрачен; днем грело солнце, а по ночам небо было густо усыпано сияющими звездами. Когда в небе была Луна, можно было отчетливо различить за ослепительно-белыми завитками ее облаков очертания ее континентов.
— Почему она кажется такой красивой? — спросила Таквер, лежа в темноте рядом с Шевеком под оранжевым одеялом. Над ними висели смутно различимые «Занятия Необитаемого Пространства»; за окном висела ослепительно сверкавшая полная Луна.
— Ведь мы же знаем, что это просто планета, такая же, как наша, только климат там лучше, а люди хуже… Ведь мы же знаем, что они все собственники, и устраивают войны, и воюют, и придумывают законы, и едят, когда другие голодают, и вообще все они так же стареют, и им так же не везет, и у них делаются такие же мозоли на ногах и ревматизм в коленках, как у нас здесь… Ведь мы же знаем все это, так почему же она все равно кажется такой счастливой — как будто жизнь там такая уж счастливая? Я не могу смотреть на это сияние и думать, что там живет противный человечек с засаленными рукавами и атрофированными мозгами, такой, как Сабул; вот не могу, и все…
Их обнаженные плечи и груди были залиты светом Луны. Тонкий, едва заметный пушок, покрывавший лицо Таквер, слабо отсвечивал, и его черты казались смутными, словно смазанными; ее волосы были черными, черными были и тени. Рукой, серебряной от лунного света, Шевек коснулся ее серебряного плеча, дивясь теплу прикосновения в этом прохладном сиянии.
— Если ты можешь увидеть что-то целиком, — сказал он, — оно всегда будет красивым. Планеты, живые существа… Но когда смотришь с близкого расстояния, видишь, что планета состоит из грязи и камней. И день за днем, изо дня в день — жизнь ведь штука тяжелая — устаешь, перестаешь видеть всю картину полностью. Нужна дистанция, промежуток. Чтобы увидеть, как прекрасна земля, надо видеть ее, как луну. Чтобы увидеть, как прекрасна жизнь, надо смотреть с позиции смерти.
— Для Урраса это годится. Пусть остается там, вдали, и будет луной — он мне не нужен! Но я не собираюсь стоять на могильном камне и смотреть с него на жизнь сверху вниз и восклицать: «Ах, какая прелесть!» Я хочу быть в самой ее гуще и видеть ее всю целиком, здесь, сейчас. Плевать я хотела на вечность.
— Вечность тут ни при чем, — усмехнулся Шевек, худой, лохматый, весь из серебра и тени. — Все, что нужно, чтобы увидеть жизнь, — это увидеть ее с точки зрения смертного. Я умру, ты умрешь, а иначе как бы мы могли любить друг друга? Солнце однажды догорит до конца, что же еще заставляет его светить?
— Ох, уж эти твои разговоры, эта твоя проклятая философия!
— Разговоры? Это не разговоры. Это не доводы рассудка. Это прикосновение рукой. Я касаюсь целого. Я держу его. Что здесь лунный свет, что — Таквер? Как мне бояться смерти, когда я держу его, когда я держу в руках свет…