Лев Успенский - Шальмугоровое яблоко
А если он не знает? «Тогда, – внезапно сообразил Коноплев, – лучше всего, пожалуй, обратиться к каким-нибудь спецам по части разных фруктов. Есть же садоводы, мичуринцы всякие… Им-то это все известно. Только где разыскать такого?»
Заснул он довольно поздно. Светкины подруги уехали. Мария Венедиктовна и сама Светочка долго разговаривали еще сквозь открытую дверь: мать со своей кровати, дочка – из столовой, с тахты. Наконец и они угомонились. В квартире стало теперь темно, сонно, тихо, тепловато… Пахло тестом, диванной пылью, Светкиной пудрой. Запахи эти были такими же простыми, обыкновенными, знакомыми, как ровное посапывание спящих, как вся ровная коноплевская жизнь. Но между ними, извиваясь, еле заметный и тревожный, ощущался сегодня по всем комнатам и новый, настойчивый, странный, вкрадчивый, неверный аромат. Чуть-чуть, легонько щекотал он и во сне ноздри главбуха. Кошка Гиляровна – так ее прозвал Юрка Стрижевский, – вдруг встала, неслышно пришла из кухни, принюхалась, вскочила на кресло, долго сидела, уткнувшись носом в щель среднего ящика. В ящике, глубоко за коноплевскими «регистраторами», за какой-то потрепанной толстой книгой стояла лакированная коробочка на кругленьких ножках, покоились на чуть зеленоватом пуху два оранжевых, становящихся постепенно все золотистей и золотистей яблока, лежал рядом переплетенный в грубую парусину блокнот. От всего этого и исходил дикий, странный, не русский, не питерский, не северный дух. Все это притаилось тут, в столе, как зарывшаяся глубоко в землю бомба. Замедленного действия.
ГЛАВА III
БЕЗДНЫ МРАЧНОЙ НА КРАЮ…
В два следовавших за 19 сентября дня Андрей Андреевич сделал несколько попыток выяснить хоть что-нибудь во внезапно окутавшем его пахучем тумане. Он легко узнал телефон адмирала Зобова, но эта удача ничего не дала. Женский голос весело ответил, что Василий Александрович рано утром 20-го убыл самолетом сначала в Таллинн, а оттуда – за границу, в многомесячную командировку.
«Ах, прошу прощения!..»
Вот так оно всегда и случается!..
Однако вечером того же двадцать первого числа Коноплева осенила неожиданная идея. Осенила, когда он шел пешком по Невскому, шел, как всегда, для моциона, возвращаясь из своей артели.
Между Марата и Владимирским он вдруг остановился возле витрины фруктового Особторга, постоял с минуту в нерешительности, открыл дверь и вошел.
Вызвав из внутренних помещений директора магазина, он продемонстрировал ему одно из двух своих яблок: «Что это за сорт? Нельзя ли узнать?»
Покупателей в этот час в Особторге почти не было, и яблоком заинтересовались все. Столпившись, торговцы фруктами разводили руками: ни директор, ни старший из продавцов, некий Иван Маркович, ветеран фруктового дела, начинавший мальчишкой еще на Щукином рынке, до первой мировой, не смогли определить, что за плоды перед ними.
Яблоко переходило из рук в руки. Его мяли – очень осторожно и умело, – нюхали, взвешивали на ладонях. «Никак нет-с… Не случалось таких видеть. Напоминают отчасти японскую хурму… Но хурма – помилуйте-с… Она совсем иное дело-с…»
Явная озабоченность солидного человека – Коноплева произвела на особторговцев впечатление. Пошептавшись, старшие порекомендовали ему, раз уж это так важно, хоть сейчас пройти на Софью Перовскую, дом три… На Малую Конюшенную-с… Там живет большой человек, всем известный помолог, профессор Стурэ…
– По… Помолог? А это что такое?
– Ну что вы, гражданин! Целая наука имеется – помология. Учение о яблоках… Любопытнейшая наука…
Велико же, очевидно, было настойчивое стремление товарища Коноплева как можно скорее распутать эту единственную, выпавшую на его долю не в романе, а в жизни тайну, если прямо из магазина он пошел на Софью Перовскую и позвонил к доселе неведомому ему профессору помологии. Но и здесь его ждало разочарование.
Огромный тяжелый латыш проявил сильные чувства при виде коноплевского плодика. Он уверенными движениями специалиста вертел его так и этак перед тяжеловатым носом в больших ловких пальцах, доставал с полок, мыча что-то неопределенное, и клал на стол разноформатные атласы и справочники, но в конце концов признал себя побежденным.
– Н-н-н-у, товарищ… Как это говорить? Это, конечно, не яблоко в ботаническом смысле этого слова. Перед нами плод некоторого тропического растения. К сожалению, я есть узкий помолог: не могу быть вам полезный… Шальмугровое? Гм, гм… Возможно, скажем так: шальмугровое неяблоко? Если хотите, я запишу… Сегодня в ботаническом уже край, конец, никого нет… Но вот дня через три – недельку позвоните мне в телефон, я буду узнавать ваше шаль… мугровое…
Коноплев поблагодарил, но тут же решил, ничего не говоря Стурэ, просто свезти эти яблоки – или одно из них – туда, в Ботанический институт. Да, конечно, там понадобится объяснять, откуда они взялись, сочинить какую-нибудь «легенду»… Но, в конце концов, ждать дольше было не в его силах! Поздно вечером А. А. Коноплев вернулся домой. Его била теперь лихорадка нетерпения. Сколько раз он читал, как искусные и умные люди разгадывали загадки, которые касались больших людей и страшных дел. Он никогда не претендовал на звание «большого человека». Никаких «страшных дел» с ним не могло, просто не могло быть связано. Кроме «Ленэмальера» да двух-трех «вышестоящих инстанций», никто на свете не мог интересоваться его личностью: даже военнообязанным он уже давно не числился. Значит, задача, возникшая перед ним, не могла быть сложной. Но вот и ее он не мог решить, шляпа!
День спустя вечером он упаковал одно из яблок в жестяночку из-под довоенного монпансье, написал краткое заявление – вежливую и официальную просьбу определить растение, плодом которого является это яблоко, а равно сообщить, что означает и существует ли в науке название «шальмугровое», и «по встретившейся необходимости» отослал это все с курьером из «Ленэмальера», за собственной подписью, в БИН, на кафедру тропической флоры. Может быть, следовало это место назвать как-либо иначе; он этого не знал…
Отослал он все под расписку, и когда расписка эта, в которой просто и обыденно, без малейшего намека на какую-нибудь тайну, стояло: «Яблоко шальмугровое (?) – I (одно) – приняла для определения мл. н.. сотр. БИНа К. Веселова», когда листок этот лег в его, коноплевский, бумажник, Андрей Андреевич испытал странное, сильное удовлетворение. Внезапное успокоение. Точно ему, как преступнику, скрывавшемуся в течение долгих лет, наконец удалось заставить себя написать покаянное заявление в органы дознания. Точно он сделал что-то такое, что теперь можно было уже, перестав волноваться, сказать: «ныне отпущаеши…»
Что «отпущаеши», почему «отпущаеши» – неизвестно; но чувствовал он себя именно так.
В спокойном настроении он прибыл в тот день к себе на Красный, он же – Замятин, переулок. Еще с утра он вынул и положил на стол, на ленэмальеровские дела таинственный парусиновый блокнот-дневник и целый день между своими инкассо, контировками и депонентами предвкушал, как все завтрашнее воскресенье будет изучать строчку за строчкой это чудо… Кто знает: может быть, там какая-нибудь запятая, какой-нибудь росчерк, какая-либо обмолвка автора дневничка раскроют ему всю свою тайну?
Легко себе поэтому представить его растерянность, испуг, отчаяние, когда… В этот день в квартире происходило обычное осеннее бедствие: предзимняя уборка. Замазывали окна. Приходила Настя мыть стекла. Его стол отодвигали, все на нем перекладывали так и этак… И теперь книжки в брезентовом переплете не оказалось. Ни на столе, ни где бы то ни было…
С Андреем Андреевичем припадки гнева не случались никогда. Не только Светочка – и Маруся ничего подобного не помнила. На этот раз ее муж пришел в невиданную ярость. Он рвал и метал, заставил перерыть все: ничего.
Перепуганная Светка слетала к Насте на Торговую. Настя даже не видела такой книжки. В конце концов Мария Венедиктовна, как всякая женщина, перешла в решительную контратаку. А с какой
стати он на них обрушился? Кто сказал, что он не унес этот дурацкий блокнот в свою такую же идиотскую артель? Что .же он, с ногами, блокнот? Что он, сам ушел куда-нибудь, блокнот? А не надо бросать где попало, если вещь нужная! Никто не обязан караулить его тетради!
Вероятно, Андрей Андреевич, как бывало при гораздо менее напряженных перепалках, стал бы все-таки настаивать на своем, шуметь, ворчать; может быть, даже он уехал бы отходить к Ване Мурееву, старому другу своему. Но тут его удивило одно: во всех семейных стычках всегда Светка, как молодая рысь, кидалась на защиту матери. А тут она смотрела на него большими, испуганными глазами, бросалась исполнять первое же его слово, кричала: «Ну, мама, да оставь же ты папу, ты же видишь, что он так расстроен…» и вообще вела себя как совсем другой человек. И, смущенный этой неожиданностью, Коноплев замолчал. Удивляясь, он лег на свою кровать. Мария Венедиктовна что-то еще бубнила на кухне. А Светка вдруг – никогда не бывало! – принесла ему стакан чаю со сладкой булочкой, села рядом с его кроватью на стул и молча стала поглаживать его по голове небольшой девичьей, дочерней рукой своей… И он вдруг заснул. И бурный, чудесный период его жизни, продлившись пять дней, к его недоверчивому удивлению (а может быть, и к некоторому неосознанному огорчению), на этом кончился.