Олег Корабельников - Башня птиц. Авторский сборник
У него было много имен, и ни одно из них не нравилось ему, хотя подчас он и привыкал к очередному прозвищу, но всегда помнил, что пройдет положенный срок — и новое имя воплотится в нем вместе с новой оболочкой. Он не причислял себя ни к одной национальности, потому что успел побывать и шумером, и египтянином, и греком, и германцем, и славянином. В любой стране он чувствовал себя своим, быстро усваивал стиль жизни, образ мышления, язык и культуру. Своей настоящей родины он не знал, но, успев пожить чуть ли не во всех странах, лишенный привязанности и пристрастий, мог с полным правом называть себя истинным космополитом.
(…туника, окаймленная бахромой, короткий меч, тяжелые браслеты, лента с золотыми розетками туго перетягивает лоб: я — придворный Ашшурбанипала. Я стоял в приемном зале, когда он вошел туда с послами Элама. Они требовали вернуть беглых племянников своего сумасбродного царя и смели грозить войной Ниневии. Ашшурбанипал оставил послов заложниками, и я понял, что снова придется спасать того, кому умирать еще на пришла пора. Он явно трусил, возможно, ему пришла в голову мысль, что никакое бессмертие не спасет его в этот раз. Я устроил ему побег, когда ассирийское войско возвращалось с победой и впереди несли на копье голову эламского царя. Мой подопечный вовремя успел переменить тело и навсегда ушел из Ассирии, сначала в Финикию, а после падения Ниневии переплыл море и осел в Европе, уже надолго…)
Казалось, тело его жило своей жизнью и подчинялось своим желаниям, порой непонятным, но все равно осмысленным. Он никогда не был царем и рабом тоже, ибо и то и другое было опасно для жизни. Каждый раз он жил ровной и сытой жизнью среднего человека, в любое время и в любой стране он находил средства к пропитанию благодаря неизменному обаянию, знанию людских слабостей и столь огромному опыту общения с людьми, что ему ничего не стоило сойтись с любым.
(…он всплыл в Риме в смутное время в качестве ростовщика. Он был одним из тех, кто ссужал Юлия Цезаря деньгами для подкупа городской черни. И когда Цезарь готовился отплыть в Испанию, он в числе своих нечистоплотных собратьев задерживал корабли, покуда Красе не пообещал уплатить сполна чужие долги. На этом обычно и исчерпывалась его роль в истории, и это была не самая трудная роль. Мудрая и подлая. Он выживал даже там, где выжить было невозможно: в сожженных и разрушенных варварами городах, среди геноцида, озлобления, остервенения, голода и эпидемий. Он был единственным жителем Помпеи, выползшим из–под пепла с золотым сестерцием, бережно зажатым в зубах; единственным спасшимся на причале Кайз–Депред во время лиссабонского землетрясения; и если бы он был на «Титанике», то, клянусь, он бы выплыл из океанской пучины верхом на дельфине…)
Период от смерти до смерти сначала был достаточно долгим и почти равнялся человеческой жизни, но с годами тело его уставало раньше срока и периоды становились короче и короче, пока к последнему столетию не стали трехлетними. Он чувствовал приближение смерти уже издали, как собака чует землетрясение, по той слабости и тошноте, что разрасталась в нем к концу периода. Тогда он искал убежища, чтобы никто не смог потревожить его труп, чтобы не нашли люди и не похоронили, чтобы звери не растащили по частям, чтобы волна не смыла в море. Безошибочным чутьем он находил именно такое место, и неприятных случайностей почти не было за всю его жизнь. После воскрешения он проходил по знакомым улицам, заходил в дома, где жил до своей смерти, прощался молча и уходил, чтобы в другом городе начать жизнь сызнова.
(…тогда он еще не избавился от гордыни, склонен был считать себя избранником богов и стремился держаться поближе к власти. Он был пажом Александра Великого, входил в царскую когорту под именем Эпимон, и вот однажды однокашники склонили его к заговору против царя. История кровавая, заранее обреченная на провал, и он понял это раньше всех, по своему обыкновению струсив и во всем сознавшись Александру. Протрезвев после тяжелой попойки, тот помиловал предателя, а его приятелей приказал жестоко замучить. С тех пор мой подопечный избегал пышных дворов царей и правителей — он был на волосок от гибели и ощутил на губах вкус деспотической власти, соленый от чужой крови и горький от собственной желчи. Я знаю этот вкус, и он глубоко противен мне, и не моя вина в том, что судьба из века в век искушает меня и принуждает скитаться в пространстве и времени по землям и странам, и рядит в пурпур, и возносит на троны, и низвергает в рвы, наполненные смердящими трупами…)
Собственно, это и было бессмертием, пожалуй, единственно возможным для человека, и ему, прожив столь долгую) жизнь, не приелось существовать и быть. Он помнил все, что происходило с ним, знал все языки, на которых говорил, хотя многие из них умерли или изменились, подобно ему самому: он был свидетелем многих и многих событий, которые потом назовут историческими, но никогда и ничего не записывал. Это было ни к чему. И ни одному человеку он не признавался в своей тайне: быть бессмертным устраивало его, а хлопоты и неудобства, связанные с постоянными смертями и оживлениями, были платой за бесконечную жизнь. Он не знал ни цели своей жизни, ни–устройства тела, отличного от обыкновенного, ни механизма смерти, приводящей к новой жизни, ни даже своего происхождения. Он помнил только, что был когда–то мальчиком в Шумере, и не было у него ни отца, ни матери, ни младенческих воспоминаний. Просто мальчиком. Учеником горшечника. Невесть откуда взявшимся. И это тоже устраивало его. После первого возрождения он воплотился в теле молодого мужчины, хотя умирал уже глубоким стариком. Это удивило его, но он решил, что такова воля богов, и начал жить сначала. С тех пор, скитаясь из страны в страну, меняя нацию, веру, возраст, он просто жил и стремился к спокойной, ничем не омрачаемой жизни. Войн он избегал, в бунты не вмешивался, религиозные распри обходил стороной, а болезни, даже самые смертоносные, просто не действовали на него. И все же он не мог избежать ранений, порой тяжелых, но тело его само собой восстанавливалось, заживлялось. За это он любил свое тело и боялся его немного. Иногда он задумывался над тем, что когда–нибудь должен прийти конец его перерождениям, конец неисчерпаемой фантазии, лепящей его тело, и тогда, возможно, он умрет настоящей смертью. Это пугало его, он со страхом замечал, что периоды неуклонно сокращаются и что такими темпами через какую–то тысячу лет они сократятся до такого срока, что придется все время скрываться от людей, не успев пожить — умирать.
(…первый раз он умер в облике типичного шумера: круглолицый, приземистый, большеглазый, с большим прямым носом, а второе его тело было аккадским — он вышел из гробницы высоким статным юношей, длинноволосым, с черной кудрявой бородкой. Он жил как аккадец, и это было мудрым в то время, потому что моя династия правила еще полтора века, пока не пришли кочевники и очередное его перерождение совпало с разгромом Аккада. Тогда он тоже стал кочевником, кутием, и внешностью ничем не отличался от пришельцев с гор Загра. Лет через сто я неожиданно увидел его снова похожим на шумера, и по одному этому можно было догадаться, что возрождение Шумера не за горами. Так и случилось, когда третья династия Ура изгнала кочевников, и он с успехом занял свое место в этой бюрократической системе. Сколько тогда было понаписано вздорных таблиц! Как будто письменность была создана только для того, чтобы учитывать каждую пару голубей, поданных на завтрак царице! А что за искусство было тогда: одни изображения царя и гимны, посвященные ему же — царю Вселенной. Тогда это казалось забавным мне, но потом я убедился, что…)
По легкому шуму в голове он понял, что воскрес, что снова, в который раз, к нему вернулась жизнь в одном из своих неисчерпаемых обличий — в виде человека. Он не знал, что увидит в зеркале, не знал, каким будет его новый облик, но привычно положился на волю своего тела, которое было для него и богом–творцом, и домом, и границей мира. Он не открывал глаз, постепенно накапливая силы, ощущая, как крепнут мышцы, легко и свободно дышит грудь и запах пыли щекочет ноздри. Он не торопился встать, по опыту зная, что в первые минуты может закружиться голова и новорожденное тело не удержится и покачнется. Он просто лежал и думал. Восстанавливал память единственное, что было по–настоящему бессмертно в нем, вспоминал слова, образы, порой такие далекие, что уже не верилось в их реальность, и эта память не утомляла его, не приносила ему чувства разочарования, ибо только предвидение близкой смерти гасит в человеке краски мира, а он был бессмертен. По ассоциации он припоминал минуты оживления, пережитые им на берегу Тигра, в зарослях бамбука, в монгольской степи, в квартирах Европы. И эти воспоминания соединяли в нем разрозненное в период смерти ощущение единства своей многоликой жизни.