Мэри Расселл - Дети Бога
— Практики! Мы будем заниматься любовью еще и еще?
Джина хихикнула, когда он обрушился на нее вновь.
— Слезь с меня, — спустя какое-то время прошептала она, все еще улыбаясь и поглаживая ладонями его спину.
— Не собираюсь.
— Слезь! Ты весишь тонну, — солгала Джина, поцеловав его в шею. А все макароны и сыр!..
— Мне здесь нравится, — сказал Эмилио подушке под ее головой.
Джина ткнула пальцем ему под мышку. Прыснув, он откатился в сторону, а она, смеясь, шикала на него и шептала:
— Селестина!
— Soy cosquilloso![17] — изумленно произнес Эмилио. — Не знаю как это на итальянском. Как вы называете такую реакцию на прикосновения?
— Чувствительность к щекотке, подсказала Джина и с улыбкой послушала, как он наугад определяет соответствующий глагол и быстро подбирает к нему спряжение. — Похоже, ты удивлен.
Успев перевести дух, Эмилио посмотрел на нее:
— Я не знал; Да и откуда? Люди не щекочут иезуитов!
Она ответила скептическим взглядом, понятным даже в темноте.
— Ну, некоторые люди щекочут некоторых иезуитов, — признал он негодующе, — но меня не щекотал никто.
— Даже родители? Ты же не всегда был священником.
— Нет, — коротко ответил Сандос.
«О боже!» — подумала Джина, сообразив, что забрела на новое минное поле, но Эмилио, приподнявшись на локте, второй рукой накрыл ее живот.
— Ненавижу макароны и сыр, — признался он. — Тут не было драконов, чтобы убить их ради моей возлюбленной, но я ел макароны и сыр ради тебя; И хочу, чтобы меня за это ценили.
Джина улыбнулась — совершенно счастливая.
— Подожди, — сказала она, когда Эмилио придвинулся, чтобы ее поцеловать. — Я не ослышалась — «возлюбленной»?
Но его губы снова накрыли ее рот, и на этот раз у него получилось лучше.
Помня о Селестине, они вели себя осторожно, а перед рассветом Эмилио ушел. Сказать Джине «до свиданья» и покинуть ее оказалось самым трудным из всего, что он когда-либо делал. Но затем были другие дни на берегу, когда Селестина рано уставала, и другие ночи, когда они не уставали до утра; и пока проходило это лето, Джина постепенно возвращала ему цельность. Не осталось ни одного воспоминания о зверствах, которое она не загладила своей красотой и нежностью, ни одного унижения, не заслоненного ее теплотой. А если являлись кошмары, она была рядом с ним — как спасение в ночи. Прежде чем кончилось лето, пока дни были еще слишком долгими, а ночи слишком короткими, когда аромат лимонных и апельсиновых деревьев сделался гуще и каждую ночь проникал сквозь окна ее спальни, пропитывая простыни и волосы Джины, Эмилио начал возвращать ей кое-что из того, чем она его одарила.
Временами у него возникало ощущение безупречного покоя. И слова Джона Донна казались совершенными: «Я мертв. И эту смерть во мне / Творит алхимия любви…». Обуреваемый надеждой, Эмилио больше не мог противиться вере в то, что будущее — это замечательно, и чувствовал, что прошлое его отпускает. «Это закончилось, — думал он раз за разом. — Закончилось».
14
Труча Саи
2042–2046, земное время
Живя в Труча Саи, София Мендес не испытывала недостатка в общении. В деревне насчитывалось примерно триста пятьдесят жителей, а по соседству находились другие селения; визиты были обычным делом и проходили весело. София со многими делила работу и еду, и скоро для нее стало естественным проводить время, сплетая мечевидные листья диусо-деревьев в циновки, ветровые щиты, зонты, пакеты, используемые для пропаривания корней, корзины, в которые собирали фрукты. Участвуя в сезонных сборах урожая, она узнала, где растут и как выглядят полезные растения, а также как избегать опасности и находить путь через джунгли, поначалу казавшиеся непролазными.
София становилась компетентной рунской взрослой: сведущим полевым ботаником, полезным членом общины — и находила в этом определенное удовлетворение. Но в первые месяцы этой ссылки ее ближайшим интеллектуальным компаньоном был библиотечный компьютер «Стеллы Марис», вращавшейся вокруг планеты. Добраться до корабля София не могла, но немалую часть каждого дня она проводила, общаясь с библиотекой по радио. Подправив и отредактировав свои наблюдения за жизнью руна и личные записи, София сгружала их в память корабля, чтобы не хранить лишь на своем блокноте. Эта привычка помогала ей ощущать себя не такой изолированной: она словно отправляла сообщения. Когда-нибудь ее записи попадут на Землю, и потому София могла считать себя ученым-одиночкой, своими исследованиями приносящим пользу обществу, частицей которого являлась. Все еще человек. Все еще разумный.
Исааку исполнилось пятнадцать месяцев. Однажды утром, когда София попыталась войти в компьютерную систему корабля, ее встретило непреклонное молчание. Уставясь на лаконичное сообщение об ошибке, светившееся на экране, она почти физически ощутила содрогание судна, у которого вдруг порвался причальный трос. Как-то повредились бортовые системы? Или орбита корабля стала ниже, и «Стелла Марис» сгорела в атмосфере либо упала в воды Ракхата? Варианты можно было перебирать бесконечно. Единственное, о чем София не подумала, это о том, что произошло в действительности: на Ракхат прибыла вторая группа с Земли, путешествующая под эгидой Объединенных Наций. Спустя примерно двенадцать недель после приземления представители Консорциума по контактам определили местонахождение Эмилио Сандоса. Считая его единственным выжившим в миссии иезуитов, они отправили «Стеллу Марис» на Землю, причем пилотировали корабль навигационные программы самой Софии, а единственным пассажиром был Эмилио Сандос, летевший навстречу своему позору.
София обнаружила, что существует много разновидностей одиночества. Есть одиночество, происходящее оттого, что ты понимаешь, а тебя — нет. Есть одиночество, когда не над кем подтрунивать или не с кем спорить. Ночное одиночество отличается от дневного, иногда охватывающего посреди толпы. София стала экспертом по одиночеству, а худшая его разновидность, как она узнала, наступила после ночи, когда ей приснился смеющийся Исаак.
Первые недели своей жизни Исаак — крошечный младенец, вытянутый и худой, — проспал, пугая ее своей неподвижностью. София сознавала, что сон — это способ концентрации скудных ресурсов для выживания, поэтому противилась желанию разбудить малыша, понимая, что оно исходит от ее собственной потребности в утешении. Но даже когда Исаак не спал, он не встречался с ней взглядом дольше, чем на секунду, без того чтобы не посереть под своей тонкой кожей; и хотя по прошествии недель сосал ее грудь с большей силой, он часто срыгивал молоко. Сколько София ни твердила себе, что причина тут в неразвитой пищеварительной системе недоношенного ребенка, было трудно не подозревать в этом удручающее отторжение.
В шесть месяцев Исаак оставался похожим на птицу, держался отстраненно, всегда глядел вдаль, сосредоточенный на какой-нибудь тайне листьев, света и тени. Ко дню своей первой годовщины он отличался потусторонним достоинством — крошечный, никогда не улыбавшийся мальчик с глубоко посаженными глазами эльфа, который проводил почти все время, разглядывая калейдоскоп, сложенный из своих пальцев, — зачарованный рисунками, которые те выстраивали. София начала было надеяться, что его молчание происходит от глухоты, ибо Исаак никогда не лепетал, не поворачивался к ней, когда она звала его по имени, и, казалось, не слышал рунских детей, когда те ссорились, играли, дразнили друг друга и пыхтели, хрипло смеясь. Но однажды Исаак произнес: «Сипадж», — и повторил несчетное число раз, пока это слово, означавшее «Слушай меня!», не стало для всех, кто его слышал, бессмысленным точно мантра. Затем он снова умолк.
Когда подошел его второй день рождения, Исаак, похоже, достиг состояния неприступной самодостаточности: скороспелый дзен-мастер — без потребностей, без желаний. Он сосал, когда София совала ему в рот свой сосок, ел, когда на язык клали пищу, пил, если воду подносили к губам. Он позволял себя поднимать и нести, но никогда не тянулся ни к кому. Перетаскиваемый своими рунскими приятелями, точно кукла, Исаак безучастно ждал, пока прекратится вмешательство в его задумчивость; опущенный на траву, возвращался к своей медитации, словно ничего не произошло.
Казалось, внутри его невидимой цитадели обретается совершенство, от которого не может отвлечь внешний мир. Он сидел часами, неподвижный и сбалансированный, точно йог, изредка его лицо преображала улыбка потрясающей красоты, словно он был доволен какой-то сокровенной, священной мыслью.
Софии не было нужды спрашивать, что сделали бы с рунским малышом, если бы тот оказался настолько же ненормальным. Подобно спартанцу, оставлявшему увечного младенца на склоне холма, чтобы его загрызли волки, рунский отец отдал бы дефективного ребенка джанаде — своеобразная телятина для джана'атских аристократов. Возможно, руна не сознавали, что с Исааком что-то неладно, или им было все равно; Исаак не относился к руна, поэтому нормы для него были иными. Насколько София могла судить, они просто приняли затворническое молчание Исаака, как приняли его бесхвостое, безволосое тело, как принимали почти все в своем мире: с безмятежным благодушием и невозмутимым спокойствием.