Мэри Расселл - Дети Бога
Во всем этом не было смысла.
Почему Бог не оставил его в Пуэрто-Рико? Эмилио никогда не искал и не ждал духовного величия. Много лет он, не жалуясь, был solo cum Solus — одиноким с Одиноким, не слыша и не ощущая Бога, ничего не ожидая от Него. Эмилио жил в обществе, не будучи его частью, и жил в непостижимом, не будучи его частью. Он был доволен своей судьбой: бывший ученый, приходской священник, работающий в трущобах своего детства.
Но на Ракхате, когда Эмилио Сандос открыл свою душу, ее, против всех ожиданий, наполнил Бог — даже не наполнил, а наводнил! Эмилио ощущал себя затопленным, утонувшим в сиянии, оглушенным этой мощью. Он не добивался этого! Он не гордился этим, не воспринимал как награду. То, что его заполнило, было несоизмеримым, незаслуженным, невообразимым. Это было Божьей милостью, дарованной ни за что. По крайней мере, так он тогда полагал.
Было ли это самонадеянностью и неверием: считать, что миссия на Ракхат является частью некоего плана? До той самой секунды, когда джана'атский патруль начал убивать детей, не было ни предупреждения, ни намека, что они совершают роковую ошибку. Почему Господь покинул их всех: и землян, и руна? Откуда это безмолвное, жестокое равнодушие — после столь явного вмешательства?
«Ты совратил меня, Господи, и я позволил Тебе, — плача, читал он слова Иеремии, когда ушел Калингемала Лопоре. — Ты изнасиловал меня, и я сделался объектом осмеяния».
Возмущенный тем, что вера может подвергаться такому испытанию, стыдясь, что провалил этот экзамен, Эмилио Сандос знал лишь, что не смог принять неприемлемое и благодарить за это Бога. Поэтому он оставил свое тело, оставил свою душу безоговорочно сдал их силе, чем бы она ни была, нанесшей ему поражение, и попытался жить исключительно рассудком, над которым еще сохранял власть. И на какое-то время нашел если не мир, то, по крайней мере, некое шаткое перемирие.
Дэниел Железный Конь положил этому конец; что бы ни произошло на Ракхате и кто бы в этом ни был виновен, но Эмилио Сандос был жив, и от него многое зависело. А потому, сказал он себе, взгляни правде в глаза.
Эмилио стал питаться три раза в день, принимая еду словно лекарство. Он опять начал бегать, петляя по спящим садам, окружавшим приют, и преодолевая каждое утро, при любой погоде по четыре мили. Дважды в день Эмилио заставлял себя делать перерыв в работе и, осторожно ухватив гантели, методично нагружал мышцы рук, которые выполняли двойную работу, через механизмы скреп косвенно контролируя пальцы. К апрелю он почти добрался до второго полусреднего веса, а рубашки больше не болтались на нем, как на вешалке.
Приступы головной боли продолжались. Кошмары не прекращались. Но Эмилио упорно отвоевывал потерянную территорию и на сей раз намеревался ее удержать.
Было необычно прохладное утро начала мая, а Селестина находилась в детском саду, когда Джина Джулиани, выглянув в окно кухни, увидела в конце аллеи человека, разговаривавшего с охранником. Купленный ею серый замшевый пиджак она узнала раньше, чем самого Сандоса, и собралась было сделать что-нибудь со своими волосами, но передумала. Натянув шерстяную кофту, Джина через заднюю дверь вышла ему навстречу.
— Дон Эмилио! — с широкой улыбкой сказала она, когда тот приблизился. — Вы не выглядите больным.
— Я здоров, — произнес он без тени иронии, откликаясь на машинальную шутку, словно понял ее буквально. — Раньше я не был уверен, но теперь знаю. Синьора, я пришел просить прощения. Я посчитал, что лучше быть грубым, чем тревожить вас понапрасну.
— Mi scuzi? — спросила Джина, нахмурившись.
— Синьора, двое из команды «Стеллы Марис» заболели на Ракхате. Один умер в течение ночи. Второй болел много месяцев и был уже почти мертв, когда его убили, — произнес Сандос с бесстрастным спокойствием. — Мы так и не смогли выяснить причин ни того, ни другого заболевания, но одно из них сопровождалось общим истощением… Значит, я правильно сделал, что не сказал об этом раньше, — заметил он, когда Джина прижала ладонь к губам. — Тогда, возможно, вы меня простите. Была вероятность, что я болен. — Сандос слегка развел руки, как бы представляя свое тело в качестве неопровержимого доказательства. — Как видите, я страдал от трусости, а не от патогенных факторов.
Какое-то время Джина не могла произнести ни слова.
— Вы поместили себя в карантин, — наконец сказала она, — до тех пор, пока не убедились, что здоровы.
— Да.
— Не понимаю, при чем здесь трусость.
Рядом кричали чайки, и Сандос предоставил Джине гадать, не унес ли ветер ее слова.
— Человек, с которым я только что разговаривал, сообщил, что этот участок берега постоянно охраняется, — сказал он. — Это правда?
— Да.
Убрав с лица волосы, Джина плотнее обернула вокруг себя кофту.
— Он говорит: «мафия» — неверный термин. В Неаполе ее называют «каморрой».
— Да. Вас это шокирует?
Пожав плечами, Сандос отвел глаза.
— Мне следовало догадаться. Подсказок хватало. Я был слишком поглощен работой.
Он уставился на морской пейзаж, которым Джина могла любоваться из окна спальни.
— Здесь очень красиво.
Джина смотрела на его профиль, гадая, что делать дальше.
— Селестина скоро вернется, — сказала она. — Ее огорчит, если она вас не застанет. Не хотите ее дождаться? Мы можем выпить кофе.
— Что вы обо мне знаете? — напрямик спросил Сандос, поворачиваясь к ней.
Изумленная этим вопросом, Джина распрямилась. «Я знаю, что ты обращаешься с моей дочкой, точно с маленькой герцогигней, — подумала она. — Знаю, что могу заставить тебя смеяться. Знаю, что ты…»
Прямота его взгляда отрезвила Джину.
— Я знаю, что вы горюете по своим друзьям и по ребенку, которого любили. Я знаю, что вы считаете себя в ответе за многие смерти, — сказала она. — Знаю, что вас изнасиловали.
Сандос не отвел взгляда.
— Я не хочу недоразумений. Если мой итальянский не вполне ясен, вы должны мне об этом сказать, ладно?
Она кивнула.
— Вы предлагаете мне… дружбу. Синьора Джулиани, я не наивен. Я вижу, что у вас на сердце. И хочу, чтоб вы это понимали…
Джину будто обожгло. Устыдившись своей столь очевидной страсти, уместной скорее в школьнице, она взмолилась о каком-нибудь крупном тектоническом сдвиге — чтобы Апеннинский полуостров погрузился в Средиземное море.
— Не нужно объяснений, дон Эмилио. Простите, что я вас смутила…
— Нет! Пожалуйста. Позвольте… Синьора Джулиани, если бы мы встретились раньше… или, может, намного позже. Я выражаюсь неясно; — сказал он, глядя на небо и злясь на себя. — Это… привычка думать по-христиански. Дескать, душа — нечто другое и более высокое, нежели телесная суть… и жизнь рассудка происходит отдельно от жизни тела. Мне потребовалось много времени, чтобы понять эту мысль. Тело, рассудок, душа — для меня все едино.
Он повернул голову, и ветер смахнул волосы с глаз, устремленных на сверкающую линию горизонта, где Средиземное море встречалось с небом.
— Сейчас я думаю, что выбрал целибат в качестве пути к Богу, поскольку это дисциплина, в которой тело, рассудок, душа являются единой сущностью.
На секунду Эмилио замолчал, собираясь с духом.
— Когда… В общем, меня изнасиловали не один раз.
Он посмотрел на нее, но снова отвернулся.
— Там было семнадцать мужчин, и насилие продолжалось несколько месяцев. В течение этого срока и потом я пытался отделить то, что случилось со мной физически, Оттого, что это… сотворило со мной. Я пытался поверить, что это всего лишь мое тело. Это не может затронуть мою суть. И для меня было… невозможно так считать. Простите, синьора. Я не имею права просить вас выслушивать это.
Тут он умолк, готовый сдаться.
— Я слушаю, — сказала Джина.
«Трус!» — свирепо подумал Эмилио и вынудил себя говорить:
— Синьора, я хочу, чтобы между нами не было непонимания. Каковы бы ни были формальности, я не священник. Мои обеты недействительны. Если б мы встретились в иное время, я захотел бы; возможно, большего, нежели дружба. Но то, что когда-то я отдавал Богу по доброй воле, ныне вынуждается… — Тошнотой. Страхом. Яростью. Он смотрел в глаза Джины и сознавал, что обязан выдать ей столько правды, сколько сам сможет вынести.
— Отвращением, — сказал он в конце концов. — Я больше не цельный. Будет ли для вас приемлемо, если в обмен на вашу дружбу я предложу нечто меньшее?
«Мое тело вылечилось, — просил он ее понять, — но душа все еще кровоточит. А для меня это все — одно».
Не стихавший вблизи берега ветер гудел в ушах Джины, принося запахи водорослей и рыбы. Она посмотрела на залив, чью поверхность словно бы усыпали блестки.
— Дон Эмилио, вы предлагаете мне честность, — произнесла Джина — на сей раз серьезно. — Полагаю, это не меньше дружбы.