Милость Господня - Андрей Михайлович Столяров
И с фотографии на него смотрит Джанелла.
Лицо изуродованное, но узнать ее можно.
Боже мой!
Что они с ней сделали?
Во всем созналась, покаялась, назвала имена чиновников, бизнесменов, даже священников, ввергших себя в богопротивную скверну.
Вот, значит, как.
Вот чего хочет Фотий.
Вот его Великий Проект Спасения: «Единый Бог, Единая Страна, Единый Народ».
И все, разумеется, с заглавных букв.
И разумеется, каждый, кто против, – гнусный, коварный, злонамеренный еретик, смертельный враг, который не заслуживает пощады.
Вот, значит, как.
Иван отбрасывает газету. Лаечка стоит возле каталки с посудой – в синей, без украшений, блузке, застегнутой аж до горла, в простенькой синей юбке, спадающей до пят мягкими складками, в головном синем платочке, ни один локон не пробивается из-под него, потупив взор, как и полагается смиренной послушнице.
Нет, украдкой бросает на него быстрый обжигающий взгляд.
Значит, вот так.
Иван в пару шагов оказывается возле нее, сдергивает платок, рассыпаются по плечам каштановые гладкие волосы, расстегивает, торопясь, пуговицы на блузке, черт, как их много, он путается, Лаечка, точно очнувшись, лихорадочно помогает ему. Там изнутри еще какой-то крючочек, не поддается, Иван в нетерпении его теребит, крючочек отскакивает, звякает на полу. Ну тише, тише, пожалуйста, просит Лаечка. Иван, как собачонку, тащит ее за руку в спальню, заваливает на постель, кое-как освобождает от всего, что мешает… Ну не так грубо, пожалуйста, опять просит Лаечка, потом легко вскрикивает, потом вскрикивает еще раз, а затем начинает часто и сильно дышать, чуть выгибаясь грудью, задевая его разведенными, вздернутыми ногами, и далее, стиснув зубы, мычит, мычит, стонет, стонет, крепко зажмурившись, мотая в беспамятстве головой из стороны в сторону.
Наконец все заканчивается. Иван перекатывается на спину, тоже тяжело дышит, как будто взбежал по лестнице. И вместе с тем в теле – сладостная истома. Ну – грех так грех, и хрен с ним, что грех, пусть будет грех, пусть Фотий, на хрен, подавится. Он понемногу успокаивается. Лаечка, прижавшись к нему, тихо всхлипывает: зачем вы так?.. я ведь не виновата… я – по-хорошему… не думайте… я ведь не все докладываю про вас… Она, полуобняв, гладит его по груди. Ивану стыдно: Лаечка-то в чем виновата?
Он спрашивает:
– Ты чего-нибудь хочешь?
Лаечка что-то бормочет.
– Не понял.
– Разрешение на машину, – приподняв голову, говорит она. – А то деньги есть, а разрешения на машину нет.
И, как бы оправдываясь, поясняет, что не стала бы его беспокоить, но в дорожной полиции сейчас «месячник праведности», не подмажешь, как черти, следят друг за другом… Мне бы разрешение… чтобы с печатью из Канцелярии… А то у всех есть машины, а я как нищая – на автобусе езжу.
Она всхлипывает для убедительности.
Иван морщится: разрешение на покупку машины – это надо просить у Хоря.
Впрочем, что ему Хорь?
– Ладно, будет тебе разрешение.
Лаечка сразу же расцветает, вытирает ладошками слезы, благодарно целует его, и они без спешки, уже не так темпераментно, повторяют свой акробатический номер.
Какая-то вялость внутри все равно ощущается, но чуть слышным слабеньким эхом, доносящимся откуда-то из глубины. На него можно не обращать внимания. Когда Иван переступает порог личных патриарших покоев, он серьезен, вдумчив, сосредоточен – образцовый молитвенник, волей Божьей приближенный к священной особе.
Он без тени подобострастия кивает Олимпиаде, как обычно, уткнувшейся в монитор.
Вечно она за компьютером.
– Благослови вас Бог, сестра.
И получает такой же сдержанный кивок в ответ:
– Благослови вас Бог, брат Иван.
Кивает, уже бессловесно, двум здоровенным монахам в черных рясах – охране, расположившимся на диванчике у дверей, те ощупывают его бронепрожигающими взглядами. Хорошо еще, не обыскивают, как в первые дни, год назад. Тут же, минута в минуту, выпрастывается из покоев доктор Нейштадт и, отдуваясь, чувствуя себя в фокусе ожидания, сообщает негромко:
– Все более-менее.
Направляется к выходу, покачивая тяжелым, пузатеньким, как он сам, саквояжем.
Теперь очередь за Иваном.
Жилые покои у Патриарха на удивление скромные, больше похожие на двухкомнатную квартиру где-нибудь в новостройках. Правда, двери кабинета открываются на веранду и дальше – в сад, где бушуют белые, сиреневые, красные флоксы, море флоксов, пестрое кипение красок, любимый цветок Патриарха, о чем неустанно напоминает пресса. А в самом кабинете в застекленных шкафах поблескивают тиснеными корешками старинные фолианты. По слухам, цены этой библиотеке нет. Зато спаленка аскетичная: кровать, круглый стол, тумбочка, кресло, единственное украшение на стене – Николай Чудотворец, икона, якобы написанная еще в XII веке и через четыреста лет необыкновенным образом попавшая к царю Федору Иоанновичу: будто бы принес ее во дворец таинственный схимник, «имя же его ведает Бог» – во время елеосвящения государя, лежавшего на смертном одре, икона просияла благоуханным светом.
Иван склоняет голову:
– Благослови, Святейший Владыка.
Патриарх поднимает сухую слабую руку с пигментными пятнами:
– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа… Аминь. – Он весь усохший, в ночной рубахе, поверх которой накинут бордовый, с золотыми росписями халат. Тут же добавляет смиренно: – Ну какой я Святейший Владыка, я – Божий раб, схимонах, отец Николай… Все мы – дети Отца Небесного нашего… Давай, отрок Иван, славу Ему вознесем…
С кряхтением поднимается и, опираясь на тумбочку, осторожно, как изношенный механизм, опускается на колени перед иконой. Иван устраивается слева, чуть позади от него. Предстоят самые тяжелые десять-пятнадцать минут: моление о здоровье и благополучии Патриарха. Он изо всех сил старается проникнуться соответствующим настроением: очищает душу, как его учили когда-то в Монастыре, гонит прочь все суетные мирские мысли, все желания, явные и подспудные, все всплески сознания, все позывы грехов, чтобы осталась, чтобы распахнулась навстречу Ему огромная, жаждущая откровения, трепетная напряженная пустота. Ничего у него, как обычно, не получается. Тени мира роятся вокруг, как надоедливые мотыльки, шуршат крыльями, никакими усилиями их не прогнать, а пустота – все-таки ощущается явственная пустота – вместо Бога заполняется той же вялостью, поднимающейся со дна души: слова молитвы, бессильные, бестелесные, распадаются, едва слетев с губ. Николай Чудотворец скорбно и даже надменно сквозь толщу веков взирает на него со стены.
Так уже целый год.
Бессмысленность