Дашук Алена - Срамной колодец
Я сложил в сумку кое-какую одежду, бритву, сунул туда же номер "Огонька" (кажется, за август) и ушёл.
Ни сына, ни бывшую жену я с тех пор не видел. Платил алименты. Слышал, что Людмила очень удачно вышла замуж.
Не видел я и Кнопку.
***Мутной сывороткой туманилось утро. Первые заморозки. Я сидел, привалившись затылком к колодцу. Горло саднило, точно я всю ночь пытался переорать гудок парохода. Снова вспомнилось фото актрисы из "Огонька". Бесчувственные поезда. Покинутые деревни. Всё, что было оставлено, забыто, вычеркнуто мной или кем-то. Что рождало Пустоту, взявшую много лет назад мой след.
Хрустнула ветка. Ко мне пробиралась Настасья.
Мы сидели за столом в её избушке. Старуха подливала в мою тарелку щи, ничего не спрашивала. Первым нарушил тишину я.
– Много сюда ходят?
– К колодцу-то? Теперь мало. – Настасья потёрла губы сухонькой ручкой. – Раньше много ходило. Издалека приезжали… Может, срам сейчас людей не так мает? Человека что мытарит? Срам его мытарит. А мы сраму-то своего никому не кажем. От себя и то прячем. А куда ему деваться, если уж сотворили его? Никуда и не девается. Поедом изнутра ест, хвори разные насылает. Колодец срам твой на глаза вытягивает. А дальше с ним что хошь делай.
Что ответить я не нашёлся, поэтому задал следующий вопрос.
– Откуда ж этот колодец взялся?
Старуха долго изучала меня пронизывающим до озноба взглядом. Наконец, решилась, словно головой в прорубь нырнула.
– Отшельница в этих лесах жила. Всего и добра у неё – икона намоленая. Своими руками часовенку сложила. В часовенке тот лик и хранился. Не простая та часовенка оказалась… Жил на ту пору в деревне Фрол Калюжный, чёрный душой человек. Земля и та носить его не хотела, отталкивала. Так и звали его в народе – Окаянный. Чёрен-то чёрен, а, как и любого крутил его срам-то. Жизнь не мила сделалась. Не выдержал раз Фрол, верёвку через плечо, да в лес. Облюбовал в чаще сосну, верёвку перекинул, уж голову в петлю сунул… Глядь, богомолка к нему идёт. "Пошли, – говорит – помочь не помогу, а путь укажу". И привела в часовню. А сама ушла. Не скажу, что случилось тогда в часовне, только наутро в деревню Фрол подался. В ноги людям повалился. Сначала-то не поверили ему, как поверить лукавому? Только, говорят, другим человеком Окаянный стал. Боль чужую пуще своей чуять начал. Жизнь, может, морковной шанежкой у него не обернулась, да душа полегчала. Лицом посветлел. С тех пор потянулись к часовенке те, кто срам в себе взрастил. Всех отшельница привечала – к часовенке вела.
Много лет минуло. Одряхлела отшельница, но на встречу к горемыкам выходила. Годы настали, когда кресты с церквей рубить начали… Бесовские годы. – Настасья умолкла, отвернулась. Проглотив горечь, продолжила: – Нашли ту часовенку дурные люди. Бывают такие, оказывается, от кого срам и тот отворачивается. Не мучает он их, сам спрятаться норовит. А, может, просто докричаться не умеет, кто знает. Отшельница к ним вышла, на колени пала – икону пощадите. В часовенку звала. Да только… – Настасья снова осеклась.
– Что? – осторожно поторопил я.
– Подожгли они часовенку, – выдавила старуха. Синева в её глазах сгустилась. -Выше сосен полыхнуло, загудело. Отшельница в огонь кинулась. Икону спасать, значит. А пламя-то вверх рванулось, огненным шаром по лесу прокатилось, всё, как есть выжгло. Тех, что сраму не знали – тоже не пощадило. После к небесам огонь поднялся и пропал, как не было. Чаща лесная пуще прежнего зазеленела. Так-то вот.
– А колодец? – напомнил я.
Настасья глянула на меня исподлобья.
– Колодец на месте часовенки вырос. Вода в нём чистая, студёная… Вроде, от огня хранила кого.
Настасья замолчала, принялась поправлять платок. Щи в её плошке остались нетронутыми. Как и рассыпчатая картошка накануне. Я встал, повернулся к темнеющей в углу иконе. Долго всматривался, но сказал лишь одно:
– Побегу.
Куда бежать, я теперь знал.
Что-то подсказывало – не ждёт Настасья слов благодарности. Ждёт чего-то другого.
***Забрать Кнопку мне не позволили. Одинокий, жильё неподходящее – комнатушка, а девчонке уже четырнадцать. Зато навещать разрешили. Кнопка дичилась. Вероятно, не могла припомнить. Впервые обратилась с просьбой, когда я спросил, что она хочет на своё шестнадцатилетие. Не задумываясь, ответила:
– Проколоть пупок, уши и язык.
– Зачем?! – вскинулся я, готовясь обрушить на её голову ворох контраргументов.
– Хочу научиться терпеть боль, – просто ответила она.
И я промолчал.
Мы гуляли по городу, забредали в маленькие кафе и полупустые кинотеатры. Машка болтала о своих подростковых заботах, а я покупал ей мороженое. Смеясь, она ехидничала, что ей не пять лет. При этих словах, внутри у меня сжимался трусливый колючий комок. Я ждал, что Кнопка напомнит мне о том ноябрьском дне. Но она только с удовольствием уплетала пломбир, хоть было ей и не пять.
***Мои рассказы о срамном колодце люди встречали настороженно. Маяту свою предпочитали называть депрессией и лечить у специалистов. Я смирился и перестал о нём говорить вовсе. Признаться, побаивался – наплетут Машке и сыну Серёге, что с придурью у них папаня. Перестанут ещё внуков доверять. Да и работа… не дай бог на пенсию спровадят! Так что помалкивал. Лишь иногда позволял себе пошептаться с луковками церковных куполов.
И всё же однажды не выдержал, отправился на поиски. Вбил себе в голову, что колодец может помочь одному, в сущности, неплохому человеку.
Я долго плутал по окультуренному немалыми финансовыми вложениями пространству. На месте умерших деревень высились коттеджные посёлки. Топорщились кокетливыми избушками в стиле a ля рюс турбазы. Где, по моим расчётам, когда-то врачевал срамной колодец, я нашёл стилизованный под традиционно русский кабак клуб. Зашёл. Ко мне тут же подлетел изящный, как китайский чайник, официант. Грациозно выгнув спину, он кричал, превозмогая испепеляющие барабанные перепонки децибелы. Парень краснел от натуги, но я не мог разобрать, что он хотел до меня донести. Стробоскопы плевались вспышками молний. Люди танцевали. Двое мужчин, навалившись на стойку, почти соприкасались лбами, вопили что-то, но явно не слышали даже собственных голосов.
Вероятно, срамной колодец и сейчас где-то здесь – придавлен фундаментом и тяжёлыми плитами, завален искусственными шкурами, забит пластиком и ДВП "под дуб". Да разве услышишь среди такого веселья пробивающиеся со дна памяти голоса.
Я вышел на воздух, закурил. На душе было стыло и тягостно, словно своими руками засыпал спасительный родник. И крикнуть-то некуда. Не отзовётся.
Тут я увидел прислонившуюся спиной к сосне женщину. Неон клубной вывески неистово подмигивал, выхватывая из темноты её силуэт. Я смотрел, как лихорадочно шарят её пальцы по грубой коре – точно помощи просят. Что-то горькое и жгучее поднималось с самого дна её существа, выплёскивалось из-под смеженных ресниц. Невольно я подался вперёд, но остановился. Бывают такие мучительные мгновения, которые мы должны пережить сами. Наедине с собой. Иначе не будут мгновения эти иметь смысла.
Женщина моих шагов не слышала. Не слышала она, похоже, и рвущейся из-за открываемой двери музыки, хохота курящей на крыльце нетрезвой блондинки, разухабистого мата её спутников. Вслушивалась в другое. Голоса… Те самые, что так упорно пыталась утопить когда-то в суете и рутине, но неизбежно настигавшие её топкой маятой.
Я тоже слышал эти незнакомые мне голоса.
Как?
Почему?!
Я нырнул во мрак. Не хотел стать свидетелем чужой исповеди, принесённой бездонной чистоте срамного колодца. Не моё это дело. Кажется, именно так поступала Настасья? Теперь я её понимал.
У верхушек сосен прорисовался туманный контур сгорбленной фигурки. Лица видно не было, но я её узнал сразу. Настасья подняла руку. Сомнений быть не могло, знак адресовался мне.
Вопрос?
Просьба?
Благословение?
Нет, нечто большее. Я был готов.
Протянул руку в принимающем жесте. Ладонь окутало тепло. Икона была той самой – потемневшей от времени, но хранящей под слоем копоти лучащийся покойным светом лик.
Настасья ещё раз махнула рукой – теперь уже на прощание – повернулась и стала растворяться в черноте ночного неба.
Иди, Настасья, отдохни. Ты заслужила. А я уж тут сам…