Катерина Кюне - Пожизненный найм
– Я бы, Аркадий Алексеевич, хотел с вами посоветоваться по поводу одного дельца…
– Что-то личное?
– Нет, вопрос служебный, но какой-то он скользкий.
– Что такое?
– Пришла тут ко мне одна гражданка с заявлением об убийстве сына. Никитина Сергея Петровича 2005 года рождения. Провел я по её заявлению доследственные действия и установил, что гражданин Никитин умер самостоятельно, без посторонней помощи. Руки на себя наложил. Каких-либо прямых признаков доведения до самоубийства я не обнаружил. Вроде бы надо писать отказную. Но есть одна маленькая странность. Никитин этот работал в корпорации красоты Артемида. Артемида – древнее божество, которому приносились человеческие жертвы. В Москве есть ещё восемь компаний, в названии которых фигурируют имена божеств, которым приносили жертвы. В семи из них за последнее время произошли необъяснимые самоубийства. И вот я думаю, нет ли между этими самоубийствами какой-то связи?
– А, кроме того, что у них в названиях упыри с вурдалаками, есть ещё какие-то признаки уголовно наказуемых деяний?
– Очевидных вроде как нет…
– Тогда надо написать отказную, и забыть об этом. Даже если там что-то есть, то жмурам всё равно не поможешь, а неприятностей нажить можешь.
– Каких неприятностей?
– Я ж тебя первый и вздрючу за то, что ты вместо расследования реальных дел занимаешься хиромантией.
– Меня вот что беспокоит: осталась ещё одна такая компания, «Танит-групп», и если это не случайность, то там тоже скоро появится труп. И получится, что мы подозревали о возможности преступления, но не сделали ничего, чтобы его предотвратить.
– Ну да. Теоретически ты прав. Надо что-то делать. Но вот что? Установить за «Танит-групп» тотальную слежку, прослушку и наружное наблюдение? Для этого нужно постановление суда. Постановление суда можно получить в рамках возбужденного дела. А дело мы можем возбудить только имея весомые улики о совершенном или готовящемся преступлении. У тебя эти улики есть?
– Улик нет. Только предположение.
– С предположениями к судье не ходят. Можешь, если сильно неймется, сообщить о своих предположениях в госбезопасность. У них для этого есть аналитики, джеймс бонды, прослушка и прочие штучки. Ну, ты же сам понимаешь, какой ты этим геморрой себе заработаешь на всю задницу. Так что сам думай. А пока будем считать, что этого разговора не было. Всё. Иди, работай.
Но ни он, ни я уговор не выполнили – о разговоре не забыли. Когда на следующее утро я случайно столкнулся с Аркадием Алексеевичем в коридоре, он сделал таинственное лицо и заговорщицким полушепотом объявил:
– Никита, я тебе подарок хочу сделать. Я вот тут подумал о твоем повышенном интересе к самоубийцам, и решил, что если будет жмур в «Танит-групп», то я тебе поручу расследование. Чтоб ты мог лично у жмура расспросить, что у них там с нечистью за отношения, – в глазах у него бегали искорки, по всему было видно, что он очень высоко оценил свою шутку и ждёт от меня соответствующей реакции. Мне ничего не оставалось, как подыграть ему.
– А что – налажу контакты. Будет у нас и на том свете свой человек, – он заржал, я тоже рассмеялся, и мы разошлись по кабинетам.
В тот же день по заявлению о гибели Никитина я написал отказную. Конечно же, я не мог сказать его матери, что я на самом деле думаю по поводу смерти её сына. Скажи я ей, что у меня есть предположение, но начальство посмеялось надо мной и велело забыть об этом, она подняла бы шум на всё отделение, она бы пошла в прокуратуру или куда-нибудь ещё похуже – убитые горем матери способны на многое. Да что там, боюсь, на следующий день в газетах могли бы появиться сообщения с заголовками «Откровение следователя: в Москве приносят в жертву людей». Вероятнее всего, после этого меня бы просто уволили. А это означало бы, что я уже никогда бы не нашел нормальной работы. Я стал бы изгоем, и мне только и оставалось бы, что последовать по стопам моей матери – сдать свою однокомнатную квартиру и до старости колоть дрова в какой-нибудь экодеревне. Или маяться от безделья под индийской пальмой – на более благоустроенные пальмы денег, вырученных от аренды, мне бы не хватило. Правда, между моей матерью и мной была бы существенная разница: она делала все это по собственному желанию, а у меня просто не было бы другого выхода. Мне было очень жаль эту Никитину, которую я мог бы (да, это было в моих силах! ) избавить от чувства вины, но себя мне было всё-таки жальче.
Из дневника Андрея
В школе русский язык учат по старым учебникам и словарям, словно это что-то неизменное, незыблемое, точно слова – это камни, а фразеологизмы – мегалитические памятники, которые стоят тысячами лет. Оттого, наверное, школьная программа всегда кажется такой холодной, как чужие планеты на фотографиях НАСА, и такой далекой от обычной, повседневной жизни, где ты играешь в футбол во дворе и гоняешь по лесопарку на горном велосипеде.
На самом деле, язык – это что-то вроде океанского планктона, где каждая морская букашка – это слово, или буква, или запятая. Букашка умирает, если вода стала слишком грязной, если потерпел крушение танкер с нефтью, если что-то случилось в человеческом обществе. И вот ты набрал в рот воды и молчишь – а отчего же не молчать, если вода дистиллированная, бессловесная? Или не умирает букашка, а мутирует, выращивает себе ещё несколько некрасивых лапок, чтоб удобнее было барахтаться в мусоре – уродливая букашка, которую безрезультатно отгоняют от детей, букашка, которая напрочь прилипает к языку. Или наоборот – стало вдруг каких-нибудь букашек очень много, расплодились они и сразу ясно, что у рыбы, которая ими питалась, сгнила голова. Ученые говорят, что планктон – это что-то вроде градусника под мышкой у планеты, который показывает, насколько она больна, а школьные учителя должны бы были говорить, что русский язык – это градусник под мышкой, а может быть и под языком у страны. А температура – она такая, она всё время меняется.
Я заметил, что с языком что-то происходит ещё в школе. Может быть, я и не обратил бы на это внимание сам, но об этом часто и с недоумением говорил мой отец. Он не делал никаких далеко идущих выводов, ведь он не быть не лингвистом, не филологом, просто проговаривал вдруг себе под нос, словно обращался к самому прошлому:
– Странное дело, никто теперь не говорит про совесть… В моем детстве это были страшные ругательства: «ах ты бессовестный!» или «совести у тебя нет!». Нас всех тогда мучила совесть, совесть нам не позволяла того, не позволяла сего. Теперь совсем другие времена…
Или он обращался ко мне:
– Андрей, у твоих приятелей стыд-то есть вообще? А, забыл, ваше поколение не знает такого слова…
Не знаю, слышал ли отец про существование весьма популярного в те времена фразеологизма «факаный стыд», но, думаю, если и слышал, то в его сознании эти два понятия никак не связались, настолько они для него были обитателями разных озер.
Тогда, школьником, я подумал только, что вот, оказывается, даже слова умирают. И что неплохо бы было организовать специальное кладбище русского языка. Пусть бы там были могилки с историзмами и архаизмами, с разными мертвыми словами. И на могильных памятниках были бы таблички вроде «здесь лежит рескрипт, годы жизни I– XX века». Или здесь похоронена какая-нибудь выя. И тогда можно бы было с почетом снести туда «совесть», «честь», «благородство», «родина» и прочие столь дорогие отцу слова. И он бы мог иногда приносить цветы к ним на могилки и болтать с ними о прошлом, как иногда разговаривают с мертвецами, сидя на скамейке у могильной оградки, и как я сам когда-то разговаривал с матерью, приходя к ней на кладбище. Впрочем, я не знал, можно ли хоронить слово, если оно уже вышло из широкого употребления, но его значение ещё не забыто? А что, если это клиническая смерть, если его ещё откачают и оно махнет плавничками и снова поплывет? Так моя идея создать кладбище слов захлебнулась в вопросах и сомнениях.
И только несколько лет спустя я стал понимать, что отцовские замечания были куда более тревожным знаком, чем мне казалось в детстве. Умирали не просто слова, умирали целые понятия, обозначавшие их. Нужно было организовывать кладбище понятий. Однажды я купил новый телефон, стал писать сообщение и с удивлением обнаружил, что из стандартного набора смайликов исчезла рожица с красными щечками. Стесняться и краснеть, испытывать смущение или неловкость, сгорать от стыда, конфузиться, тем более робеть – всё это стало архаикой, переживаниями для радио «ретро», для старых книжек и фильмов. Всё это можно было заколачивать в гробы и везти на кладбище русского языка. А зачем в эпоху царствования денег, товара и транснациональных корпораций, нужны стыд, совесть, а тем более смущение и неловкость? Они не способствуют продажам, отнимают рабочее время и делают сотрудника менее эффективным и производительным. Сотрудник корпорации – это лампочка, вкрученная в один из светильников гигантского здания. Лампочка должна гореть без перебоев и не задумываться над тем, что происходит в комнате, которую она освещает, хороши ли эти события, правильно ли, что она в них участвует, светя? Это лишние, никому не нужные энергозатраты, такую совестливую лампочку лучше заменить. А ее очень легко заменить, потому что в рамках корпорации абсолютное большинство сотрудников – это функции. Почему резюме стали основополагающими при приеме на работу? Потому что резюме – это технический паспорт. Никто не берет на работу людей, личности. Берут простой, исправный, хорошо работающий прибор. Тем более совестливость, стыд и прочие глупости не нужны покупателю. Это все старые, изжившие себя боги. Пан умер и стыд тоже. А новые боги всегда не терпят тех, которым они пришли на смену.