Михаил Успенский - Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума. Марш экклезиастов
— Это морское, — сказал Шпак, открывая очередную баночку пива. — Такая затычка в днище корабля. Чтобы легче было его топить.
— А-а, — вспомнил Шандыба. — Точно. «Открыть кингстон»… Вот и мы летим — открывать Кингстон… Для себя, — поправился он, посмотрев на поперхнувшегося друга. — Ну, говорят же: «Открыть для себя». Он открыл для себя новое пиво… ну, типа того.
— На, — протянул ему Шпак жёлтую баночку. — Такого ты ещё не пил.
Шандыба открыл пиво. Оно отчётливо отдавало спелой грушей.
— Тьфу, дрянь, — сказал Шандыба. Он не одобрял эту извращённую и гнилую европейскую привычку — добавлять в пиво сироп. Пиво должно быть пивом и пахнуть как пиво.
Он встал, стукнулся темечком о плафон, оплетённый проволочной сеткой, и шагнул в игрушечный сортир, спроектированный и построенный для циркачей-лилипутов, которых можно таскать в чемоданах. Вылил пиво в унитаз, потом подумал, с трудом развернулся, закрыл дверь, снял штаны и попытался сесть на толчок. Это почему-то не получилось. Сначала Шандыба думал, что застрял, но потом понял, что ноги его не стоят на полу, а задираются к двери. Он хотел возмутиться, но тут самолёт жутко завыл и затрясся, и Шандыбу приложило затылком о трубу, а спиной об унитаз. Встать было невозможно, сверху что-то наваливалось и наваливалось, как невидимый слон. Кое-как, схватившись за ручки, торчащие из стен, Шандыба выдернул себя из дикой позы, попутно выбив ногой хлипкую дверь — как раз для того, чтобы увидеть через стекло кабины летящую растопыренными когтями на самолёт гигантскую птицу.
Крылья её застилали всё небо, глаза горели.
Потом раздался жуткий с хрустом удар, Шандыбу вышибло из сортира и швырнуло вперёд…
В ожидании парабеллума
Правильно ли сказать, что всё было как во сне? Не знаю. Если во сне, то в каком-то дурацком — когда вдруг оказываешься посреди города голый.
Как и в тех давних уже боях с албанцами, я не чувствовал сейчас ничего, кроме неловкости…
Хотелось, чтобы всё скорее кончилось.
Я зажёг спичку. Начал подносить её к свече, но свеча вдруг загорелась сама. У неё было неприятное мертвенно-сиреневое пламя. Этот свет странным образом погружал всё не то чтобы в темноту, но в сумерки. Пламя лампы, например, уже ничего не освещало…
На стене — там, куда падала тень от карты — образовалась дверь. Проход. Японец стоял совсем рядом с нею. Дверь была маленькая и узкая. Он с сомнением оглянулся на дверь, посмотрел на меня, на Ирочку…
Я по-дурацки поднял руку и покачал ладонью: попрощался. Улыбаясь во весь рот.
Перламутровый дым вдруг дёрнулся и насторожился.
Японец неохотно Ирочку отпустил и, придерживая сумку, задом — показывая мне при этом нож — шагнул в дверь… шагнул, шагнул, шагнул…
Исчез.
Я понял, что он был смертельно опасен.
И — махнул рукой по свече, но она погасла сама за долю секунды до удара. Сразу очень ярко и весело вспыхнула лампа.
Дверь исчезла почти мгновенно.
И следом, тут же, мгновенно — прошло оцепенение, прошла дурацкая неловкость, прошло всё. Я стал как тот огонёк лампы: нормальный и правильный.
Успел подхватить Ирочку, сел рядом с ней на пол, погладил по голове. Кажется, её шок проходил. Но тогда она сейчас заревёт… Я держал её изо всех сил, чтобы она не заревела.
А потом… потом…
Грааль стоял под столом, в глубине, почти в темноте. Я бы его и не заметил, если бы перламутровый дым, втягиваясь внутрь чаши, не переливался в случайном лучике света лампы так ярко и яростно…
35
Всех ожидает одна и та же ночь.
Гораций— Что вы делаете, Николай Степанович? — Костя подошёл и сел на корточки. Вблизи было видно, что и его лицо, как и лица всех остальных (Шаддама — чуть в меньшей степени, Толика — чуть в большей), приобрело странный серебристо-пепельный оттенок. И глаза будто бы полиняли… — Если не секрет, конечно.
— Не секрет, — сказал Николай Степанович. — Какие у нас уже могут быть секреты? Другое дело, что надежды на этот прожект… — он махнул рукой. — У крысы сточены зубы. Она как-то попала сюда из… — он поискал слово, — из настоящего мира. Где каждый что-то грызёт. Видимо, она знает дорогу. Крысы вообще много чего знают… или знали… Скорее, знали, прошедшее время, их цивилизация погибла, остались варвары. Да… о чём это я? А, конечно. Хочу попросить нашу крыску отнести записку. И вот — эту записку изготовляю…
Он поднял на уровень глаз давешнее письмо Иосифа Аримафейского.
— Старым тюремным способом. Накалываю буковки…
Костя нахмурился, пытаясь сконцентрироваться. Да, ни ручки, ни карандаши тут не писали…
— А если выцарапывать?
— Пробовал. Получается что угодно, только не буквы… Вот, видишь?
Костя присмотрелся. Да, буквы это не напоминало ничуть.
— Мой отец, помню, незадолго до смерти вот так же писать разучился, — продолжал Николай Степанович. — Я сейчас даже, грешным делом, испугался слегка… Но потом понял: это всё то самое проклятие на соль. И даже вспомнил, где я похожее читал: в Париже накануне войны познакомили меня с поэтом-алжирцем, звали его Раймон Бен Башир, на несколько лет меня младше был, он пошёл потом в лётчики и погиб над Верденом… Мы с ним очень хорошо подружились, он очень много знал о старых народах, о потерянных в пустынях городах… Была у него повесть, «Стражи Ирэма», в семнадцати макамах, представь себе, я её перевёл и в «Аполлон» отдал, но так почему-то и не напечатали, а куда французская рукопись делась, я уже и не помню. Сгорела где-нибудь. У меня три раза архивы горели… Кажется, там я в первый раз про все эти древние проклятия и прочитал. А когда переводил, ещё всяких уточнений требовал… Жалко, не дожил парень. Был бы тогда он наш.
Костя кивал, слушал внимательно и строго. Так пьяные люди иногда берут себя в руки и стараются выглядеть, как трезвые, и совершать трезвые поступки. Николай Степанович знал, что мысли и у Кости тоже — плывут и разлетаются.
Очень ненадёжная штука — разум.
Хуже всего, подумал Николай Степанович, что я до сих пор не уверен, что у меня получается осмысленный текст. Что я прокалываю там, где надо. Что буквы на самом деле звучат так, как мне это представляется. Что слова там будут означать то, что мне мерещится здесь…
Наверное, мы всё-таки умрём. Или развоплотимся, будем как тени. Кажется, этот бесплотный мир уже совсем рядом. Кто-то гуляет по улицам, слышится речь и смех.
Костя встал и медленно побрёл прочь. Все лежали или сидели порознь. На миг Николаю Степановичу показалось, что сквозь тело малого таинника просвечивают медные деревья впереди — но нет, это была просто тень от ветвей…
Крыса и Нойда лежали на каменных плитах нос к носу — и, наверное, беседовали.
Итак, на чём мы остановились? Ага, вот. И где у нас дальше буква ламед?..
36
Интуицией называют способность некоторых людей за какие-то доли секунды ошибочно оценить ситуацию.
Фридрих ДюрренматтСамурай Катаоки Цунэхару, прижимая к груди сумку с бесценной яшмовой чашей, шагнул за дверь — и вдруг застыл, поражённый скверным предчувствием. Он знал по опыту, что выход из колдовских подземных туннелей — тот, который у селения Оцу — находится недалеко от берега озера — и, когда покидаешь подземелья, то озеро тебе открывается во всей красе… но вода не могла быть настолько близко. Сейчас же она буквально ревела под ногами!
Дверь уже закрылась за ним — он почувствовал её обеими лопатками, когда попытался сделать шаг назад.
Проклятый мальчишка отправил его не туда. Эта страшная мысль пришла, и Цунэхару принял её со спокойным, подобным луне, сердцем. Что ж, следовало понять, где же он теперь находится и как далеко отсюда до родных островов…
Он стоял на крошечном и голом, десять шагов поперёк, островке. Справа и слева ревела и крутила водовороты река. Может быть, и не широкая, но совершенно непреодолимая. Даже если бы Цунэхару и умел плавать…
Он так и не научился плавать с того самого дня, когда не помня себя от горя прыгнул в кипящие волны залива Модзи за госпожой Ниидоно и сияющим императором Антоку и с открытыми глазами устремился в пучину, желая лишь одного — перед смертью коснуться священной яшмы. Он коснулся её тогда — и она ускользнула, вынеся его на поверхность — и отправив в бесконечные скитания.
Берега, и правый, и левый, были дики и круты, почти отвесны. Правый был поближе: из воды вздымался чёрный каменный скол, увенчанный поверху кустарником и тревожными соснами; чуть выше по течению угадывались — или это так жестоко обманывал глаз? — крыши! — но странные, как будто поросшие мохом и тем же кустарником. На левом берегу, находившемся заметно дальше, прямо от воды рос густой тёмный лес. Он вздымался выше, выше, выше, карабкаясь по склонам гор, похожих на боевые стальные шлемы монономари-кабуто. Казалось, что смотришь в спину воинам, стоящим по горло в земле плотным, плечо к плечу, строем.