Луи-Себастьен Мерсье - Год две тысячи четыреста сороковой
Вдруг попался мне томик Вольтера.
— О небо! — вскричал я. — Каким же он стал тоненьким! А где же двадцать шесть томов in folio, вышедшие из-под его блестящего, его неиссякавшего пера? Как удивлен был бы сей прославленный писатель, когда бы вернулся в этот мир!
— Нам пришлось сжечь изрядную часть того, что было им написано, — услышал я в ответ. — Вам ведь известно, что этот превосходный талант весьма и весьма подвержен был человеческим слабостям. Он торопился излагать свои мысли, не давая им времени созреть. Спокойному выяснению истины он предпочитал дерзкие выходки. Поэтому мысли его редко бывали глубокими. Он был подобен быстрой ласточке, что легко и изящно касается поверхности широкой реки, на лету утоляя жажду: вдохновение свое он подчинил своему уму. Нельзя отказать ему в главной, самой благородной и самой великой из добродетелей — в любви к человечеству. Он пламенно боролся за интересы человека. Он ненавидел, он клеймил всякого рода гонителей и тиранов. Он возглашал с театральных подмостков разумную и трогательную мораль. Он живописал героизм в истинном его виде. Наконец, он был самым великим поэтом Франции. Мы сохранили ему поэму, хоть план ее и был довольно убог, но имя Генриха IV навсегда сделает ее бессмертной.{164} Особенно ценим мы прекрасные его трагедии, написанные с такой легкостью, таким разнообразием и такой правдивостью. Мы оставили себе те прозаические его сочинения, где он не корчит из себя шута, не грубиянит и ни над кем не глумится; именно в них он действительно оригинален.[138] Но вам, очевидно, известно, что в последние пятнадцать лет{165} у него оставалось всего несколько идей, которые он сотни раз повторял на разные лады. Без конца твердил он все одно и то же. Он вызывал на бой противников, которых должен был бы молча презирать. Он имел несчастье осыпать пошлой, грубой бранью Жан-Жака Руссо{166} и при этом был так ослеплен завистливой яростью, что утратил весь свой ум. Нам пришлось сжечь всю эту чепуху, ибо она, без сомнения, обесславила бы имя его в веках. Будучи более ревнивы к его славе, нежели он сам, мы вынуждены были уничтожить половину написанного им, дабы сохранить этого великого человека.
— Господа, я восхищен, я вне себя от радости, что вижу здесь все творения Жан-Жака Руссо. Что за дивная книга «Эмиль»![139] Какая чувствительная душа отразилась в превосходном его романе «Новая Элоиза»! Сколько сильных мыслей, сколько великих политических идей заключено в его «Письмах с горы»!{167} Какое благородство, сколько достоинства в других его сочинениях! Как глубоко он мыслит и как умеет заставить мыслить другого! Все, кажется мне, достойно быть прочитанным.
— Мы были того же мнения, — отозвался библиотекарь. — В ваш век гордецы были очень мелки и очень жестоки, — прибавил он. — Вы, говоря по совести, не понимали Руссо и по своему верхоглядству не давали себе труда следовать за его мыслью. У него были кое-какие основания относиться к вам с презрением. Философы ваши и те были пошляками. Но мы с вами, сдается мне, одинаково смотрим на этого писателя; мы понимаем друг друга, а поэтому бесполезно дальше продолжать разговор.
Роясь в книгах последнего шкафа, я с удовольствием обнаружил среди них несколько сочинений, некогда высоко ценившихся моей нацией: «Дух законов», «Естественную историю», книгу «Об уме», в которой ряд страниц сопровождался комментариями.[140] Не были также забыты и «Друг человечества», «Велизарий», труды Ленге, а также красноречивые «Речи» Тома,[141] Сервана, Дюпати, Летурнера, «Беседы Фокиона».{168} Я познакомился с многочисленными трудами, написанными в век Людовика XV.[142] «Энциклопедия» оказалась переделанной в соответствии с новым, более удачным планом. Вместо этой несчастной мании располагать статьи по алфавиту,{169} то есть рассекать науки на части, каждая из наук была представлена отдельно, в полном объеме своем. Можно было с первого же взгляда охватить различные их разделы: это были обширные и подробные обзоры, по порядку следовавшие друг за другом. Такого порядка удалось достигнуть с помощью простой и интересной системы расположения статей. Все книги, написанные против христианской религии, оказались сожженными, ибо они стали совершенно бесполезными.
Я спросил, где стоят труды историков; на это библиотекарь сказал:
— Обязанности историков частично взяли на себя наши живописцы. Исторические события имеют физическую определенность, которая подвластна их искусству. История в сущности есть наука о событиях. Выводы из них и размышления по их поводу принадлежат историку, но не самой истории. Ведь событий великое множество. Сколько ходит в народе слухов, разных нелепых россказней! Сколько передается бесчисленных подробностей! Ничто так не интересует людей, как дела их века, и именно эта область во все века оставалась недоступной для глубокого изучения.
Историки усерднейшим образом описывали события, случившиеся в древности и в чужих странах, старательно отворачиваясь от тех, свидетелями коих сами являлись. Точность приносилась в жертву догадке. Люди эти настолько мало отдавали себе отчет в скудости своих знаний, что некоторые из них осмеливались браться за писание всемирной истории,{170} проявляя еще меньшую разумность, чем те добрые индусы, у которых мир держался хотя бы на четырех слонах. Словом, историю до такой степени искажали, о ней нагромождено было столько лжи и незрелых рассуждений, что с точки зрения здравого смысла в романе и то, пожалуй, больше связи, нежели в исторических сочинениях, чьи авторы словно плывут без компаса по безбрежному морю.[143]
Мы составили беглое извлечение из истории, представив каждый век в самых общих чертах и упоминая лишь те лица, кои действительно оказали влияние на судьбы государств.[144] Мы опустили те царствования, которые являют нам лишь картины сражений да примеры жестокости. Их пришлось обойти молчанием, а повествовать лишь о том, что способно прославить природу человека. Не так уж безопасно, пожалуй, вести учет всем свершенным бесчинствам и злодеяниям. Такое множество виновных могло бы служить их оправданием, и чем меньше будут знать об этих преступлениях, тем меньше будет соблазна их свершать. Мы отнеслись к человеческой природе, как тот почтительный сын, который, боясь заставить устыдиться опьяневшего отца своего, накинул покров на его наготу.{171}
Я подошел к библиотекарю и шепотом попросил у него историю века Людовика XV, которая могла бы послужить продолжением Вольтерова «Века Людовика XIV».{172}
История эта была написана в двадцатом веке. Никогда не приходилось мне читать ничего более увлекательного, поразительного, невероятного. Историк, принимая во внимание причудливость обстоятельств сего века, не опустил ни одной подробности. С каждой прочитанной страницей возрастали мое любопытство и мое удивление. Мне пришлось изменить некоторые мои представления, и я понял, что век, в котором живешь, отделен от тебя наибольшим расстоянием. Многим я был поражен, многому посмеялся; но и поплакал немало… Больше об этом я ничего не могу сказать: современные нам события подобны тем паштетам, которые можно распробовать, лишь когда они совсем остынут.[145]
Глава двадцать девятая
ПИСАТЕЛИ
Я уже выходил из библиотеки, когда меня нагнал какой-то человек, которого я там видел, но который за все три часа ни слова со мной не сказал; теперь между нами завязался разговор. Речь зашла о писателях.
— Я мало кого знал из них в мое время, — сказал я ему, — но те, кого случалось мне посещать, были все люди тихие, скромные, добропорядочные и весьма честные. Если и были у них недостатки, то они искупались таким множеством драгоценных качеств, что надо было быть вовсе неспособным на дружеские чувства, чтобы не привязаться к ним. Иным из них зависть, невежество и клевета основательно испортили характер, ибо всякий пользующийся известностью человек становится предметом нелепых рассуждений толпы; и как она ни слепа, она смело судит обо всем.[146] Вельможи, кои в большинстве своем так же лишены талантов, как и добродетелей, завидовали тому, что писатели привлекают к себе взгляды всей нации, и делали вид, будто пренебрегают ими.[147] Писателям приходилось к тому же превозмогать привередливый вкус публики, которая чем больше от них получала, тем скупее была на похвалы и порой отворачивалась от шедевров, восторгаясь какими-нибудь плоскими шутками. Словом, им приходилось иметь огромное мужество, подвизаясь на поприще, на котором человеческое тщеславие чинило им тысячу препятствий; но они преодолели и наглое презрение вельмож, и вздорные измышления толпы: заслуженная слава, заклеймив их противников, увенчала их благородные усилия.