Федор Метлицкий - Остров гуннов
Было что-то отрадное представлять, что поверившие в нас гунны будут жить здесь. Наверно, был готов стать выразителем народных чаяний. И видел сплошную расположенность к себе. Даже если бы этого не было, все равно любил бы всех.
Тогда я спешил, чувствуя, как текут минуты, не успевая воплощать творческие идеи – ужас! На солнечных часах стрелка неумолимо двигалась, обрывая время для ночи и сна. Правда, это не время, а толчки моего нетерпения, рождающие метафоры, как говорил Набоков.
Главные лозунги у нас были: «Чистота тяла и души», «Хармония дома и земи», «Прост живот», «Духовность и свобода веры».
Это был знакомый гуннам возврат к чистому, естественному образу жизни первых оседлых поселенцев с общей судьбой. Снова возродилась древняя легенда о Великой Лани, приведшей гуннов через залив Меотиду в Эдем.
Я обучал последователей современным терминам:
– Это у нас называется «экологическим сознанием», создающим ноосферу. Ноологией.
Для неофитов это было здорово и непонятно.
Я понял, что пытаюсь воссоздать мою родину.
Эдекон, ставший председателем независимого движения, горячо взялся за демократизацию Свободной зоны.
Прошло время, когда он жил в неясной печали утеса над океаном, где собирались «неоградные», теперь возродился в невероятной полной свободе после катастрофы. И в его стихах было новое настроение, типа:
У всех времен распахнута душа
И на земле рабов грядет наука,
И сквозь пропеллера стрекозий шар
Дивишься, бездной кривизны испуган.
Он придерживался вычитанной у великих гуманистов первой коммунистической идеи – свободного фаланстера. Только без ходьбы строем. Было отменено единоначалие – источник авторитаризма, всем управлял коллегиальный совет. Созданы правила, где главным стал новый корпоративный патриотизм, свобода прихода и ухода сотрудников, принятия на работу и увольнения. Была установлена плата, каждому по труду, что стало ежемесячной угрозой бюджету и возбуждало зависть. Долгосрочное планирование стесняло свободу действий, и решения принимались в свободном энтузиазме, то есть стихийно.
По усадьбе раздавался зычный бас Пана, исполнительного директора, он поспевал везде. Освободился здесь, на воле от морока сидения в Органе пророчеств, оторванного от привычной скотоводческой жизни, раскрыл властные организаторские способности, которые обнаружил в себе при перегоне стад. В нем осталась лучшая унаследованная черта чиновника – соблюдать дисциплину, что бы ни случилось. Вольнолюбивым неофитам это не нравилось, они жаловались на его притеснения.
Поздним вечером он оправдывался:
– Всички согласую план, който ми даде! Но работяги някои непокорны, всяк стремится быть командиром. Добре, работают по совести.
И я шел улаживать конфликты.
Пан – грубое подобие моего желания видеть себя успешным, значимым для других. У него какая-то спесь от причастности к пришельцу из будущего, и стремление доказать, что отдает все силы. И в то же время непонимание, чего шеф хочет, и что говорит, и страх оказаться перед ним не на высоте.
17
Мы по-прежнему встречались с моим старым приятелем Савелом. Он потерял жену, не успевшую выбраться из-под пепла Колоссео, и все свое движимое и недвижимое, достаточное для отрадного обитания в своей скорлупе. Теперь он жил в палатке.
– Вулкан многое из меня выжег, – признавался он. – Может быть, саму жизнь.
Действительно, у него уже не было двусмысленной ядовитой улыбки, делающей его лицо неискренним.
Долгое общение со мной не прошло для него даром. Я с удивлением заметил, что он превзошел учителя: быстро освоил и самодеятельно развил некое подобие современной мне философии, которую я ему как мог излагал, и проникся постмодернистскими идеями, то есть что любая истина относительна.
Наверно, благодаря выпытыванию у меня идей будущего, то есть моей родины, он стал выдающейся личностью среди гуннов, и мог хитро играть с их верой и предрассудками, скрытно высмеивая их.
Эдик не терпел его.
– Что ты с ним возишься? Он же циник, не верит ни во что, и продаст, если ему надо.
– Я хочу понять – не его, а себя.
– Разве тебе еще не ясно?..
Я увидел Савела прежним скептиком, но теперь уже задумывающимся, без напора самоуверенной мысли. Он грустно проговорил:
– Просыпаюсь, и смотрю на свое тело с закрытыми глазами. Вот моя свисающая рука, крепкая, не мыслящая. Человек – это дышащее и пахнущее животное, состоящее из парных кишок. Но мы даже не знаем своего тела, с удивлением разглядывая забытые бородавки. Оно странным образом исчезает в духе, нематериальном, чем я мыслю. Более того, кажется, мыслю за пределами языка, из которого состоит сознание. И все это материально-нематериальное настроено на судьбу – безнадежность жизни и смерть.
Его смутные постмодернистские идеи обогатились теперь восточными знаниями, почерпнутыми в библиотеках гуннов. Он убежденно говорил:
– Человек не может выпрыгнуть из болота бесцельного сознания, созданного языком. Мы пользуемся грубыми гортанными звуками дикарей для ворожбы, чтобы передать невыразимое. Слова сами по себе не могут передать сложного чувствования мира. Чтобы уйти по ту сторону сознания, надо потушить в себе мысли, войти в нирвану, туда – вне человеческого.
Я удивился.
– Значит, ты не веришь в сознание?
– Это и есть завал перед выходом в иной мир. Невозможно прорваться туда путем потрясений и переворотов.
– Это уже отрицание человека.
– Да. Животные, не обладая языком, счастливы, не зная этого, живут как бы вечно. А мы обречены вечно желать недостижимого.
– Короче, ты бросаешь человека на вечную тоску по иному.
– Почему? Ведь каждый может войти в нирвану.
– А в ней – что?
– Там нет ничего.
– Вот и поговорили, – усмехнулся я. – Кстати, это банально. Я знаю больше. Ничто, то есть вакуум, есть пустая потенция, неустойчивость между «не-есть» и «есть». Но тем ярче оттеняется рождение «есть», то есть материальный мир. И в этом его оправдание.
– Чего, чего? Умеешь ты поразить! – восхитился Савел.
– Да, если бы не было «ничто», не было бы и «не-ничто», то есть жизни. Но слова ничего не значат. Знаю только, ничто – непереносимо. И надо жить, возбуждать в себе энергию, бороться, и тратить ее – не бессмысленно.
У меня-то самого не было возбуждения, чувствовал в себе упадок энергии.
– Это непонятно, – сказал Савел. – Смотри, как бы твоя энергия не сожгла.
Я потер лицо ладонью.
– Не знаю, зачем нужна эта обостряющаяся и затухающая энергия во вселенной. Так случилось. Она создала наш местечковый живой мир. И надо прожить ее во всей полноте. Мне дорого то, что пришлось пережить, дорого то, что живет, и уйдет.
Боль потери была во мне подлинной. Савел ядовито щерился.
– Но кто дает нам любить то, что живет? И страх потерять его?
– Может быть, сама энергия космоса. Мы состоим из элементов вселенной, она воздействует на нас, не говоря даже о приливах и отливах, вызываемых луной. Мы со своей рациональностью считаем неодушевленной энергию космоса. Средневековые человеческие опыты над природой устранили боль из науки. Но кто знает, может, это не энергия, а что-то живое, оно возносится в безграничную притягивающую близость или обрушивается в боли разрушения. Оно в нашем теле, бушует в нем. Войны – это микрокатастрофы в космосе.
– Значит, остается безумная боль и жалость. Зачем это нужно? Вот мы, и нас уже нет, ушли в ничто. Были ли, или остались в чьей-то памяти?
– Когда я люблю, то чувствую нечто помимо меня, брюзжащего и ожидающего конца. Это как золотой шар бессмертия древних греков.
– То есть, и ты ни к чему не пришел! – торжествующе сказал Савел.
– В моей позиции есть смысл.
– А меня все чаще посещает мысль: все суета сует и всяческая суета.
– Экклезиаст был ипохондриком.
Я устал от него, и продекламировал:
– Какое счастье – о себе забыть!
Не знать своих фантомов в общем доме,
и горем детским душу излечить,
класть плачущему на плечи ладони.
Я приглашал Савела к нам.
– Приходи, у нас другие люди, рубят и тешут бревна для новой жизни.
Савел задумался.
– Нет, это не по мне. Не люблю быть зависимым. И не верю так, чтобы посвятить себя чему-либо.
Там, куда сердце стремится для исцеления, у Савела была тьма, недодуманность, пустота.
Савел пригласил меня на вечер новой элиты, потерявшей свои состояния, но быстро их восстанавливающие. Это был дом моего знакомого Либерала, типичные хоромы с интерьером модного «звериного» орнамента и игривых золотых завитушек, и неясными признаками будущей трансформации.
Здесь уже собралась компания «нобилей», известных властителей умов, оторванных умственной работой от забот населения, рубившего и тесавшего новый мир, каждое слово которых разносилось по всему Острову, звучало в «позорах» с помощью проекторов живых теней.