Мервин Пик - Титус один
Даже Рактелок уставал временами от своих тяжеловесных шуток – вот и теперь он закрыл глаза. Шуллер, по обыкновению, промолчал. Впрочем, Рактелок был доволен. Более, чем когда-либо, ощущал он сейчас потребность в дружеском общении, он и рот-то раскрыл лишь из желания доказать себе самому, что у него и впрямь есть друзья.
Шуллер все это знал и время от времени поворачивал ястребиное личико к былому поэту, приподнимал сухой уголок безгубого рта в сухой же улыбке. Скудное это приветствие много значило для Рактелка. Оно также входило в порядок дня.
– Ах, Шуллер, – пробормотал распростертый Рактелок, – твоя сухота все едино что свежий сок для меня. Я люблю тебя пуще морских галет. В тебе нет свежих эмоций. Ты сух, дорогой мой Шуллер, так сух, что покрываешь кожу мою морщинами. Не покидай меня никогда, старый друг.
Шуллер обернулся к кровати, но помешивать сероватый развар не перестал.
– А ты разговорчив нынче, – сказал он. – Смотри не перетрудись.
Третий из составлявших эту троицу – Швырок – поднялся на ноги.
– Не знаю, как ты, – произнес он прямо в середину пространства, разделявшего Шуллера и Рактелка, – но если говорить обо мне, то я с печалью на короткой ноге.
– Как и всегда, – отозвался Рактелок, – в такое-то время суток. Я тоже. Да, тут у нас вечная проблема. Должен ли человек оставаться голодным или ему надлежит пожирать Шуллерову размазню?
– Нет, я не о еде говорю, – сказал Швырок. – Существуют вещи похуже. Я, видите ли, погубил мою жизнь. Оставил ее где-то там, сзади. Был ли я не прав?
Он поднял лицо к мокрому потолку. Никто ему не ответил.
– Когда я бежал из безжалостных копей, – продолжал он, скрестив на груди руки, – где дни и ночи состояли из соли, и губы мои иссохли и растрескались от нее, и вкус этого гнусного химиката был для рта моего, как нож, как белая смерть, еще более страшная, чем любые потемки души… когда… я бежал, то поклялся…
– Никогда, что бы с тобой ни случилось, ни на что больше не жаловаться, ибо ужаснее этих копей ничего уже быть не может, – сказал Рактелок.
– Постой, ты-то откуда знаешь? Кто был…
– Мы уже слышали это множество раз. Ты слишком часто повторяешь свою повесть, – ответил Шуллер.
– Они не покидают моей головы, и я забываю.
– Но ты же сбежал. Чего ж теперь волноваться насчет твоего приговора?
– Я так счастлив, что они не могут меня схватить. О, не позволяйте им возвратить меня в соляные копи. Было время, я коллекционировал яйца – и бабочек… и мотыльков…
– Меня начинает томить голод, – сказал Рактелок.
– Я тогда страшился ночей, которые проводил один, но, спустя какое-то время, после того как мне по разным причинам пришлось расстаться с домом и проводить вечера с чужими людьми, я вспоминал те одинокие ночи как нечто волнующее. Меня всегда изнуряло желание снова остаться одному и упиться безмолвием.
– Я был бы не прочь остаться один здесь, – произнес Рактелок.
– Место это не из лучших, истинная правда, – сказал Швырок, – но я провел в нем двенадцать лет и другого дома не имею.
– Дом, – сказал Шуллер. – Что такое дом? Где-то я уже слышал это слово. Постойте… сейчас припомню… – Помешивание прервалось. – Да-да, сейчас припомню… (Тон его был резок и тверд.)
– Ну, так давай же, мы слушаем, – сказал Рактелок.
– Я расскажу, – отозвался Шуллер. – Дом – это комната, испещренная отсветами камина, с картинами и книгами. И когда шепчет дождь и падают желуди, узор листвы ложится на спущенные шторы. Дом – это место, где ничто тебе не грозит. Место, из которого я сбежал. Кто упомянул здесь о доме? Кто вспомнил о нем?
И тонкогубый Шуллер, так гордившийся умением владеть собой и ненавидевший сентиментальность, вскочил, в гневном недовольстве собой, на ноги и заковылял прочь, зацепив по пути котелок, отчего серенький супчик вяло плеснул под кровать Рактелка.
Весь этот шум заставил остановиться и вытаращить глаза двух проходивших мимо и услышавших крики Шуллера мужчин.
Один склонил, точно птица, цинготную голову набок, а после пихнул своего спутника локтем в бок, да так шибко, что едва не сломал ему одно из ребер поменьше.
– Ты что, больно же! – взревел тот.
– Забудь! – ответил его вспыльчивый друг. Он оглядел Рактелка и Швырка, сидевших, насупив брови так, что те обрели сходство с птичьими гнездами.
Швырок встал и на несколько шагов приблизился к незваным гостям. Затем задрал голову к потолку.
– Когда я бежал из безжалостных копей, – начал он, – где дни и ночи состояли из соли, и губы мои иссохли и растрескались от нее, и вкус этого гнусного химиката…
– Да, старина, это все нам известно, – прервал его Рактелок. – Сядь и помолчи. Позволь мне спросить этих господ, питают ли они интерес к литературе.
Один из двоих – тот, что повыше, длиннорукий и длинноногий, коротко стриженный, с травянисто-зеленым шейным платком, – привстал на цыпочки.
– Интерес! – воскликнул он. – Да я, если правду сказать, сама литература и есть. Вы наверняка это знаете. В конце концов, мой род никак уж не назовешь бесславным. Мы, как вам известно, покровители искусств и были ими сотни лет. Сомнительно, в сущности говоря, чтобы литература нашего времени вообще смогла бы появиться на свет без вдохновенного руководства со стороны семейства Фу-Фу. Подумайте о великих сочинения, которые никогда не были б созданы, если бы не попечительство моего деда. Подумайте хоть о творениях Моржча вообще и о его шедевре «Пссс», в частности, о том, как моя мать нянчилась с ним, ведя от хаоса к ясному видению…
– Ой, заткнитесь, – произнес некий голос. – Меня тошнит и от вас, и от вашей семьи.
Голос принадлежал Рактелку – окруженный и огороженный сотнями не разошедшихся экземпляров своего злосчастного романа, он полагал, что только ему дано право судить и о литературе, и обо всем, происходящем за кулисами ее грязноватой сцены.
– Фу-Фу, это ж надо, – продолжал он. – Да вы и ваша семья – не кто иные, как шакалы от искусства.
– Ну знаете, – отозвался Фу-Фу, – это, знаете ли, навряд ли справедливо. Конечно, творцом быть дано не всякому, однако семья Фу-Фу извека…
– А ваш друг, он кто? – перебил его Рактелок. – Тоже шакал? Ну да ладно. Шуллер сбежал. Сегодня он помогал мне душить мои чувства. А теперь улетел, унесенный их восходящим потоком. Подвел меня. Мне нужен друг-циник, старина. Цинизм меня умиротворяет. Садитесь же. Ваш друг тоже из Фу-Фу? Я, как видите, подобрел. Не умею я обзаводиться врагами, во всяком случае навсегда. Да я и сержусь-то, лишь когда на глаза мне попадаются мои книги. В конце концов, в них вложены мои сокровенные чувства. А кто их читает? Кому они интересны? Ответьте мне на этот вопрос!
Швырок встал, как будто вопрос обращен был к нему.
– Я оставил жену, – сказал он. – На самом краю ледника. Прав ли я был?
И он топнул по мокрому кирпичному полу, прищелкнув каблуком и подняв брызги.
Но поскольку никто на него и не посмотрел, он сник, ссутулив распрямленную было спину. И повернулся к писателю.
– Может, я продолжу готовить развар? – спросил он.
– Да, если это развар, – ответил Рактелок. – Всенепременно продолжайте. Что до вас, господа, присоединяйтесь к нам… откушайте с нами… и разделите с нами колики в животе… а после, коли приспеет, умрите опять-таки с нами, как преданные друзья.
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ
И именно в этот миг, когда Рактелок почти уже принялся разглагольствовать… когда Шуллер исчез… когда Швырок собрался завести повесть о соляных копях, а Фу-Фу почти уже вытащил из-за пояса длинный столовый нож и друг его почти уже начал размешивать то, что осталось в котелке от вялых сероватых волокон… именно в этот миг наступила пауза, повисло молчание, и в веской сердцевине его послышался новый звук – быстрый, глухой, летящий издалека топоток гончих псов.
Он исходил из темных, пустых просторов, лежавших к югу от каменных ульев Подречья, и он нарастал.
– Вот они снова, – сказал Рактелок. – Молодцы первый сорт, тут и сомневаться нечего.
Никто ему не ответил, никто даже не шелохнулся, ожидая гончих.
– Я думал, они явятся раньше, – сказал Фу-Фу, – но смотрите, смотрите…
Впрочем, смотреть было не на что. Разве только на долгую тень и тусклый свет, ползущие по пропитанным водой кирпичам. Гончие оставались еще в лиге отсюда, если не дальше.
Почему эти люди, склонив головы набок, с таким нетерпением ждали появления их? Почему так напряглись?
Да просто так оно всегда и было в Подречье, где дни и ночи казались настолько однообразными, настолько долгими и безликими, что любое событие, пусть и давно ожидаемое, мгновенно пронзало тьму, подобно мысли, пролетающей сквозь мертвый череп, и даже самое пустяковое происшествие обретало пропорции сверхъестественные.
Но вот, пока новые люди выступали из полутьмы, на юге завиделись тени семи бегущих вприпрыжку гончих.