Луи-Себастьен Мерсье - Год две тысячи четыреста сороковой
Он умер, этот праведный человек, и он видел перед смертью, как лили мы слезы, но не над ним, над собою! Смертное его ложе окружено было братьями. Мы говорили с ним о тех утешительных истинах, коими полна была душа его; мы беседовали с ним о боге, чье присутствие он чувствовал лучше, нежели мы. Казалось, край завесы уже приоткрывается перед угасающими его очами… Он приподнялся, он обратил к нам сияющее счастьем лицо, он спокойно протянул к нам руку, он улыбнулся нам, прежде чем испустить дух.
Подлый тиран! Для тебя, грозного баловня судьбы, смерть не будет таким умиротворением. Ты побледнеешь перед лицом ее, самовластительный злодей, устрашающий призрак явит тебе могила! Пей же досыта из горькой этой чаши, пей ее до дна! Ты не можешь ни поднять глаза свои к небу, ни взглянуть на землю — и небо, и земля отрекаются от тебя, отвергают тебя. Так умирай же в страхе, уделом твоим отныне станет бесславие.
Но ужасный этот миг, одна мысль о котором заставляет бледнеть злодея, не страшит того, кто невиновен. Сердцем своим я принимаю неодолимый закон разрушения. Я созерцаю эти могилы, как если бы то были огнедышащие плавильные печи, в которых растворяется и разлагается материя и очищается золото, навсегда освобождаясь от неблагородного металла. Земная оболочка спадает; душа устремляется ввысь в первородной своей красоте. Зачем же глядеть испуганными очами на бренные останки, в коих прежде обитала душа? Лишь образ желанного освобождения должны они явить нам собой: так древний храм полон величия и в развалинах. Проникнутый естественным чувством уважения к останкам человека, ступаю я на эту землю, хранящую священный прах братьев моих. Все здесь — и это спокойствие, и эта тишина, и эта хладная недвижность — все говорит мне: они спят. Я иду вперед, стараясь не ступить на свежую могилу друга, земля которой еще взрыхлена лопатой. Я останавливаюсь. Внимательно прислушиваюсь, словно пытаюсь уловить хоть какой-то отзвук той небесной гармонии, которой он теперь упивается на небесах. Полная луна льет свой серебряный свет на печальную эту картину. Я обращаю взор свой к небесной тверди. Я обвожу глазами бесчисленные миры, эти сияющие солнца, со столь дивной щедростью рассеянные по небу. Затем вновь печально опускаю их на безмолвствующую могилу, где истлевают глаза, язык, сердце того, кто говорил со мной об этих великих чудесах мира, восхищаясь создателем сих дивных явлений.
И вдруг, неожиданно для меня, началось лунное затмение. Я и заметил-то его лишь тогда, когда вкруг меня стала сгущаться мгла. Ничего не стало видно — оставалась одна только небольшая полоска, на которую быстро надвигалась земная тень. Кромешная тьма окружает меня, я не различаю уже очертаний предметов. Я делаю несколько шагов, сотню раз поворачиваюсь то вправо, то влево — и не могу найти ворот. Собираются тучи, гудит ветер, слышится приближающийся гром, вот он налетает на огненных крыльях молнии. Мысли мои мешаются. Я весь дрожу, то и дело спотыкаюсь я об эти груды человеческих костей, страх гонит меня все вперед. На пути моем оказывается яма, приготовленная для покойника; я падаю в нее. Могила принимает меня живым, и я оказываюсь погребенным в сырых недрах земли. И кажется мне, будто я слышу голоса лежащих здесь мертвецов, хором приветствующих меня. Ледяной холод проникает в мои кости, смертельный пот выступает на теле. Я теряю сознание и впадаю в летаргический сон.
Зачем не дано мне было умереть в этом состоянии покоя! Ведь я был уже похоронен. Завеса, скрывающая от нас бессмертие, уже готова была мне приоткрыться. Жизнь отнюдь не внушает мне отвращения; я умею вкушать ее радости, я стараюсь достойно использовать ее. Но что-то в глубине души кричит мне, что грядущая жизнь неизмеримо прекраснее теперешней.
Я очнулся. Слабый свет начинал уже серебрить покрытый звездами небосвод. Несколько лучей пробивалось сквозь толщу облаков; постепенно свет их становился все ярче. Вскоре облака ушли за горизонт, и глазам моим предстает диск луны, уже наполовину освобожденный от темной тени. И вот, наконец, луна является во всем своем блеске, столь же прекрасная, какой была прежде. Одинокое светило продолжает свой путь. Я вновь обретаю мужество; я устремляюсь прочь от могилы. Ласковый ветерок, ясное небо, бледные лучи зари — все успокаивает меня, все укрепляет мой дух и рассеивает страхи, рожденные темнотой.
И я стою, с улыбкой взирая на эту яму, только что принимавшую меня в свои недра. Что же в ней страшного? Ведь это земля, моя кормилица, питающая меня, та, что когда-нибудь потребует у меня обратно ту частицу глины, которую некогда ссудила мне. И следа не остается от теней, которыми мрак поразил мое доверчивое воображение.
Лишь оно, одно оно порождает эти мрачные образы. Друзья! В этом странном приключении я вижу как бы картину смерти. Я упал в разверстую могилу и ощутил ужас — единственное, быть может, чем природа может защитить жизнь от осаждающих ее горестей; но в могиле этой я спал спокойным, даже блаженным сном. Если и было мне страшно, то страх этот длился недолго, мгновений этих как бы и не было: я пробудился при мягком свете ясного, чистого дня; я позабыл свой детский страх, и радость воцарилась в душе моей. Не так ли после недолгого сна, что зовется смертью, пробудимся мы при ярком сиянии того неугасимого солнца, которое, освещая бесконечность бытия, докажет нам и неразумность наших страхов и предрассудков, и обнаружит перед нами новый, неиссякающий источник счастья, который уже ничто не в силах будет остановить.
Но при всем этом будь добродетелен, о смертный, дабы ничего не страшиться. Следуя короткой тропой жизни, поступай так, чтобы сердце твое вправе было сказать тебе: «Ничего не бойся, иди вперед, бог, отец наш, бдит над тобой. Не взирай же на него со страхом, а благословляй его доброту, уповай на его милосердие, относись к нему с доверием любящего сына, а не с ужасом раба, который боится, зная, что виновен».
Глава двадцать восьмая
КОРОЛЕВСКАЯ БИБЛИОТЕКА
В этом месте проклятая дверь, расположенная вблизи моего изголовья, внезапно заскрипела, произведя перемену в моем сне. И вожатый, и город вдруг исчезли, но ум мой по-прежнему оставался под впечатлением только что виденного, и я, на свое счастье, продолжал видеть все тот же сон. Теперь я был один, предоставленный самому себе. Было совсем светло, и я находился в Королевской библиотеке; но я не сразу узнал ее.
Вместо четырех обширных зал, вмещавших много тысяч томов, я увидел небольшую комнату, где стояло не слишком много книг, показавшихся мне отнюдь не толстыми. Пораженный столь разительной переменой, я осмелился спросить, уж не пожар ли уничтожил сие богатейшее собрание книг.
— Да, — отвечали мне, — их действительно уничтожил огонь, но мы собственными руками по собственной воле развели его.
Я, быть может, забыл упомянуть, что народ этот — самый приветливый в мире, что с особым почтением он относится к старикам и имеет обыкновение отвечать на вопросы, не в пример нынешним французам, которые на вопрос отвечают вопросом. Навстречу мне вышел библиотекарь, с виду настоящий ученый; выслушав все мои замечания, а также упреки, он обратился ко мне со следующей речью.
— Убедившись на основе весьма точных наблюдений, что рассудок сам создает себе преграды в постижении вещей, затрудняя последнее множеством ненужных сложностей, мы пришли к выводу, что библиотека, состоящая из огромного количества книг, является скопищем величайшего сумасбродства и безумнейших химер. Ваши авторы вопреки разуму имели обыкновение сперва писать, а уж потом думать. Наши поступают как раз наоборот: мы уничтожили писания всех тех, кто хоронил свои мысли под чудовищными грудами слов и цитат. Ничто так не сбивает разум с толку, как плохие книги, ибо если первоначальные понятия усвоены недостаточно прочно, последующие становятся скоропалительными выводами из них, и люди таким образом бредут от предрассудка к предрассудку, от заблуждения к заблуждению. Мы приняли решение заново перестроить все здание человеческих знаний. Казалось, это невыполнимо; но мы поступили просто — мы лишь отбросили все то ненужное, что скрывало от нас правильный взгляд на вещи; так, для того чтобы создать Лувр, достаточно было снести хижины, заслонявшие его со всех сторон. Науки в этом лабиринте книг вертелись вокруг одного и того же, без конца возвращаясь все к той же точке, не поднимаясь ни на ступеньку выше, и преувеличенное представление о ценности сих наук лишь прикрывало убогую их сущность. В самом деле, каково было содержание этого бесчисленного множества томов? Большей частью в них бесконечно повторялось одно и то же. Философия предстала перед нами в виде некоей статуи, которую все прославляли и все копировали; но никто ее не обогатил; в оригинале сия статуя кажется нам куда совершеннее, нежели в копиях из золота и серебра, сделанных с нее впоследствии: деревянный идол, вырезанный неумелой рукой дикаря, конечно, прекраснее в первоначальном своем виде, чем тогда, когда его украшают посторонними побрякушками. Как только люди, безвольно предавшись лености, подчиняются общественному мнению, таланты их становятся рабски подражательны — они утрачивают и свою самобытность, и способность к созиданию. Сколько обширных проектов, сколько великолепных доктрин перечеркнуло общественное мнение! Время донесло до нас лишь блестящие, легко доступные сочинения, снискавшие некогда одобрение толпы, навсегда поглотив зрелые и значительные мысли, слишком простые и слишком возвышенные, чтобы нравиться черни. Поскольку жизнь человека ограничена и не стоит тратить ее на незрелые измышления, мы решили навсегда разделаться со всеми этими хитросплетениями схоластики.