Светлана Ягупова - Твой образ (сборник)
В детстве нечто подобное я царапал на клочке бумаги для соседки бабы Фроси, и это казалось посланием кому-то неведомому, всемогущему. Баба Фрося прятала список в карман кацавейки, как называла она стеганую безрукавку, с которой не расставалась ни зимой, ни летом, и в поминальную субботу перед Троицей шла в церковь. Она не была верующей, просто издавна полагалось поминать за упокой.
Мне идти некуда, я и на Абдал езжу редко, потому что не ощущаю под памятниками тех, кого знал живыми, смеющимися. Обман там и пустота. Правда, теперь есть место за Горелым лесом, но до него отсюда около ста километров, ехать туда троллейбусом по горной трассе до Ялты, потом пересадка на автобус в сторону Мисхора, а через пятнадцать километров, свернув с шоссе влево, надо пройти пешком еще километра три. Но вряд ли я выберусь туда до следующего лета. И будет ли со мною Настя?..
Осторожно, чтобы не разбудить спящих, достал из книжного шкафа в коридоре мамин альбом с металлическим тиснением силуэта вокзальной башни на черном кожаном переплете и вернулся на кухню. Вместо фотографий — переложенный папиросной бумагой гербарий из роз, гвоздик, георгин, нарциссов, лилий. Под каждым цветком дата и имя того, с чьих похорон принесен цветок. Переворачиваю картонные листы. Мамин список гораздо длиннее моего, в моем не хватает нескольких маминых друзей и знакомых, которых я помню еще с детских лет. Дописываю. Хорошо, что Ирина спит, иначе не было бы отбоя от усмешливых расспросов — для нее этот альбом не что иное, как следствие старческого вывиха. Признаться, и я до сих пор считал мамин альбом сентиментальным заскоком, но сейчас несколько иначе пробегаю глазами аккуратно выведенные черной тушью имена и даты этого миниатюрного домашнего мемориала. Мама помнит. Но теперь помню и я.
Три дня назад я вернулся из санатория, и она чутко уловила во мне перемену, но не досаждает пустым любопытством, лишь чаще обычного со вздохом покачивает реденькими седеющими кудряшками. Когда-нибудь расскажу ей обо всем, а пока нужно переварить случившееся, не утратившее своей остроты, отчего до сих пор хо-лодок меж лопатками и горячий ком в горле.
В «Горном» меня прозвали Йогом Ивановичем. Сана-торцы еще только собираются на площадку перед корпусом, чтобы сонно и лениво поболтать руками-ногами, а я, отмахав босиком по утренней росе около трех километров, уже возвращаюсь с моря, где успел проделать на остывшем за ночь песке весь комплекс упражнений от бхастрики до шавасаны. Проходя мимо площади, ловлю насмешливые и сочувственные взгляды — вот, мол, бедный аскет… Между тем с помощью хатха-йоги я избавился от хронических бронхитов и пневмоний, и сейчас мое здоровье гораздо лучше, чем лет пять назад, не говоря уже о детстве. Боюсь, что скоро мне будут отказывать в путевке именно сюда, в этот санаторий, где хорошо отдыхается вдали от шумных пляжных лежбищ.
После обеда я обычно бодрым шагом дважды прохожу по терренкуру — хорошо протоптанной через лес километровке. Но сегодня меня и еще трех мужиков главврач задействовала на разгрузку машин с тумбочками, и после нечаянных трудов, вопреки своему режиму я завалился на кровать с непривычным ощущением физической усталости.
Что ж, йог так йог. Вовсе ахнули б, когда показал свое умение лежать на битых стеклах, бескровно протыкать иглой руку или бегать босиком по горячим углям. Впрочем, я уже переболел этими фокусами, и нет желания демонстрировать их даже своим застольницам Насте и Валентине, хотя восхищение девушек мне еще не безразлично.
Почти каждое лето я приезжаю сюда, в горы. Кого только не встретишь в этом санатории — от бывшего рецидивиста до литсотрудника газеты. Костники и легочники здесь не только отдыхают, но и лечатся, многие давно знают друг друга, есть старые компании, пары. Три года назад и у меня случился тут легкий блицроман, исчезнувший так же внезапно, как возник, оставив по себе лишь досадную неловкость.
Первые дни пребывания в санатории обычно наполнены долгими исповедальными беседами, сопалатники сбрасывают друг на друга грузы неурядиц, бед и обид, или с трогательным любованием и нежностью перебирают радостные события домашней жизни. Постепенно спадают всяческие маски, распрямляются складки житейской озабоченности, и вот уже не поймешь, кому сколько лет, кто женат, а кто холост, где начальник, а где исполнитель. Санаторец психологически возвращается в пору молодости, а то и юности, без обременительных обязанностей, моральных долгов, домашних хлопот. Речь не о банальных курортных флиртах, а о том, что человек, оказывается, постоянно открыт для новых впечатлений и возможностей. Дома он исправно ходит на службу, бегает с высунутым языком по магазинам, жэковским конторам и поликлиникам, посещает с женой и детьми театр и цирк — словом, ведет жизнь добропорядочного семьянина и работника. Ему и в голову не приходит, усевшись, скажем, в городском парке, заговаривать с прохожими, делать комплименты девушкам и допускать прочие вольности. Зато в санатории он расковывается полностью, иногда слишком. Сбрасывая на время сбруи, постромки супружества, превращается в человека беззаботного, а порою и безответственного. Да где еще и когда будет у него возможность часами напролет играть в бильярд или танцевать с незнакомой и потому вдвойне притягательной женщиной, до ломоты в суставах гонять мяч или с утра до ночи бродить по лесу. Вот он и накидывается на все это со внезапно пробудившейся молодой жадностью, и в чужих глазах, да и своих собственных, выглядит легкомысленным волокитой, азартным пройдохой, а то и кем-нибудь похлеще.
Скрипит балконная дверь, в палату вваливается Лёха.
— Твои курсировали перед корпусом туда-сюда, — сообщает он. — Повезло — сразу двух отхватил. — Пыхтя папиросой, Лёха поворачивает ко мне лицо, обрамленное инфантильной челкой. — А от меня, как от чумы шарахаются. И-эх, — досадливо крякает он, — крепче за шоферку держись, баран!
— Шел бы ты курить в туалет, — говорю я, и Лёха безропотно выполняет мою просьбу.
Когда я впервые увидел этого кругломордого увальня с якорями и стрелами на кистях, сразу понял, из каких не столь отдаленных мест он прибыл. Долгая изоляция выдавала прошлое Лёхи не только росписью татуировки, но и прошлась по его лицу тем особым следом, стереть который можно лишь новым образом жизни. Первым моим побуждением было просить лечащего врача перевести меня в другую палату. Но подсмотрел, как эта хрупкая женщина строго и волево обращается с экзотическим пациентом, устыдился своей трусости, да и любопытство взяло вверх: когда еще представится случай пообщаться с бывшим уголовником? Из своих тридцати пяти Лёха десять отсидел за воровство и хулиганство. При всей несимпатии к его судьбе мне по душе, что он лишен озлобленности, никого, кроме себя, не винит за свою жизнь-нескладуху. На свободе Леха четвертый месяц, а все не войдет в колею, вызывая своим поведением насмешки: в час врачебного обхода может усесться на стул в коридоре и, развернув меха потерханного баянчика, вопить во всю глотку что-нибудь из лагерного репертуара, на танцы почему-то не ходит, а с женщинами знакомится не иначе, как хватая их за руки, с просьбой залатать ему рубаху. От него, естественно, шарахаются, и он часами просиживает у корпуса в нелепой позе, на корточках, прислонившись спиной к стене и пряча от врачей в рукав папироску.
— Не заметил, куда мои пошли? — спрашиваю, когда Леха возвращается.
— Я же говорил, мотались туда-сюда перед корпусом, а потом дернули, кажется, в сторону поселка.
«Мои» — это Настя и Валентина. В столовой они появились одновременно, и если бы не сели за мой стол, возможно, мы не обратили бы друг на друга внимание. Впрочем, Настю я бы все равно заприметил — чем-то неуловимым она смахивает на Сашу Осокину. Спортивная акселератка, почти на голову выше Валентины, с мальчишеской стрижкой густых овсяных волос и нежным румянцем на скулах, она подвижна и полна энергии шестнадцатилетнего человека. Что особенно привлекает в ней, так это глаза, безудержно сияющие синим теплом. Их свет не затушевывается ни легким смущением, ни нарочитой раскованностью.
Валентине где-то за тридцать пять, но выглядит она значительно моложе и рядом с Настей смотрится чуть ли не ее подругой. Это тип женщины, от которой веет минувшим веком: хрупкая, со слегка размытыми, будто со старинного портрета, чертами лица и отблеском тайны в блестящем влажной чернотой взгляде.
Все это я отметил, как только мы оказались за одним столом. В тот же день я узнал, что Настя перешла в десятый. Мне доложили, что нормальные люди, мол, скоро пойдут в школу, она же будет лодырничать, а потом придется на третьей скорости догонять класс, а все потому, что зимой на нее набрасываются бронхиты, оттого и путевка аж на два месяца. Впрочем, она взяла кое-что из учебников и, если поразмыслить, очень даже неплохо посидеть над ними не в душном классе, а в лесу, и чтобы над головой цокали белки, стучали дятлы, и еще бы заблудиться однажды и повстречать оленя, которого она видела только по телеку да в кино, и ни разу на природе, чтобы в двух метрах от тебя осторожно выглядывал из-за кустов. Но самое главное, здесь можно славно порисовать.