Мишель Уэльбек - Покорность
Я ответил, что нет, не бывал, ну разве что видел по телевизору.
– Поезжайте туда. Это всего километрах в двадцати отсюда; вам непременно надо туда съездить. Знаете, это же был один из важнейших центров христианского паломничества. Генрих Плантагенет, святой Доминик, святой Бернард, святой Людовик, Людовик XI, Филипп Красивый… все приходили сюда поклониться Черной Мадонне, все взбирались на коленях по лестницам, ведущим к святилищу, смиренно моля о прощении грехов. В Рокамадуре вы сможете представить себе, до какой степени христианское Средневековье было великой цивилизацией.
Высказывания Гюисманса о Средневековье сквозь туман всплывали у меня в памяти, арманьяк у Таннера был потрясающий, и я собрался уже ответить, как вдруг понял, что не в состоянии сформулировать ни единой внятной мысли. Тут, к моему изумлению, он принялся четко и уверенно декламировать Пеги:
Блажен, кто пал за землю нашу бренную,Но лишь бы это было в праведной войне,Блажен, кто пал за все четыре стороны,Блажен, кто пал в смертельном торжестве[14].
Ближнего своего всегда сложно понять, как знать, что таится у него в глубине души, а уж без хорошей бутылки так и подавно. Было странно и трогательно смотреть, как читает эти строки интеллигентный пожилой человек, такой элегантный, холеный и ироничный:
Блажен, кто пал в сражениях великихИ на земле простерт, пред ликом Божества.Блажен, кто пал на взгорье том высоком,Среди торжеств великих похорон.
Он смиренно, чуть ли не с грустью, покачал головой.
– Видите, тут уже он вынужден обращаться к Богу, чтобы стих его звучал масштабнее. Самой по себе идеи отечества недостаточно, ее обязательно надо подпереть чем-то более могучим, мистикой высшего порядка, и эту связь он выражает с предельной ясностью уже в следующих строках:
Блажен, кто пал за города земные,Они ведь града Божьего начальные тела,Блажен, кто пал за огонек в камине,За честь смиренную родного очага.
Ибо они и образ и начаток,И плоть и абрис Божьего тепла,Блажен, кто умер в этом целовании,В объятьях чести и в земном признанье.
– Французская революция, Республика, родина… Да, из этого могло что-то произрасти, и это что-то продержалось чуть больше века. Средневековое христианство продержалось больше тысячелетия. Я знаю, что вы специалист по Гюисмансу, Мари-Франсуаза мне сказала. Но мне кажется, никто не чувствовал душу христианского Средневековья так глубоко, как Пеги, – хоть он и был сторонником светского государства, республиканцем и дрейфусаром. А еще он почувствовал, что истинным божеством Средних веков, живым сердцем молитвы, был не Бог Отец и даже не Иисус Христос, а Дева Мария. Это и вы тоже почувствуете в Рокамадуре…
Я знал, что они собирались завтра или послезавтра вернуться в Париж, чтобы подготовиться к переезду. Теперь, когда соглашение относительно создания “широкого республиканского фронта” было заключено и результаты второго тура уже не вызывали вопросов, их выход на пенсию стал делом решенным. Откланиваясь, я от всей души похвалил кулинарные таланты Мари-Франсуазы и распрощался на пороге с ее мужем. Он выпил почти столько же, сколько и я, но все еще был в состоянии шпарить наизусть целые строфы из Пеги, и, надо сказать, я находился под сильным впечатлением. Лично я сомневался, что из республики и патриотизма могло “произрасти что-то”, кроме непрерывной череды идиотских войн, но Таннер отнюдь не был маразматиком – мне бы так в его возрасте. Я спустился по ступенькам с крыльца и, обернувшись, сказал ему:
– Я поеду в Рокамадур.
Туристический сезон еще не был в разгаре, и я без труда снял номер в отеле “Бо Сит”, расположенном в средневековой части города; из ресторана открывался прекрасный вид на долину Альзу. Действительно, место было потрясающе, и от посетителей отбоя не было. Туристы стекались сюда со всех концов света, такие разные и такие схожие; вооружившись видеокамерой, они в изумлении глазели на нагромождение башен, крепостных стен, часовен и церквей, карабкающихся по отвесной скале, а я среди всего этого через несколько дней словно выпал из реального времени, и в воскресенье вечером, после второго тура, даже не обратил внимания на убедительную победу Мохаммеда Бен Аббеса. Я медленно вползал в какое-то мечтательное бездействие, и хотя на сей раз интернет в отеле прекрасно работал, я не особенно переживал из-за затянувшегося молчания Мириам. Хозяин и персонал отеля уже успели навесить на меня ярлык холостяка, в меру культурного, в меру печального и явно не большого любителя развлечений, – должен признать, это описание, в общем, соответствовало действительности. Кроме того, для них я был из разряда клиентов, не создающих проблем, а это главное.
Я уже сидел в Рокамадуре неделю или две, когда наконец получил от нее мейл. Она много писала об Израиле, о царившей там совершенно особой атмосфере, исполненной энергии и радости на фоне постоянной подспудной трагедии. Может показаться странным, замечала она, что мы уехали из родной Франции, считая, что подвергаемся там какой-то гипотетической опасности, и эмигрировали в страну, где опасность отнюдь не является гипотетической – силовое крыло Хамас только что решило учинить новую серию терактов, и их смертники, обвязав себя взрывчаткой, чуть ли не каждый день подрывают себя в ресторанах и автобусах. Да, выбор странный, но, оказавшись на месте, начинаешь понимать его: Израиль находится в состоянии войны с момента своего создания, теракты и бои кажутся там чем-то неизбежным, естественным, во всяком случае, радоваться жизни они не мешают. К письму она прицепила две свои фотографии, в бикини, на пляже Тель-Авива. На одной ее сняли в три четверти, со спины, бегущей к морю, – ее попа вышла очень отчетливо, и я стал дрочить на нее, мне страшно захотелось ее погладить, я даже ощутил болезненное покалывание в пальцах; удивительно, до чего хорошо я помнил ее попу.
Закрыв компьютер, я понял, что она ни единым словом не обмолвилась о возвращении во Францию.
С самого начала моего пребывания здесь я взял себе в привычку каждый день заходить в часовню Богоматери и садится на несколько минут перед Черной Мадонной – той самой, что за последнее тысячелетие привлекла сюда стольких паломников, перед которой преклоняли колени святые и короли. Странная это была статуя, свидетельница бесследно исчезнувшего мира. Мадонна, с короной на голове, сидит выпрямившись; ее лицо с закрытыми глазами столь безучастно, что она выглядит инопланетянкой. Младенец Иисус, в котором ничего младенческого не наблюдается, выглядит взрослым и даже старым – он сидит у нее на коленях с прямой спиной; глаза у него тоже закрыты, лицо остроугольное, мудрое и властное, и голова тоже увенчана короной. Я не ощутил в их позах ни нежности, ни материнского самозабвения. Нет, тут изображен не младенец Иисус; это уже царь мира. От его безмятежности, исходящей от него духовной мощи и неосязаемой силы становилось жутковато.
Этот нечеловеческий образ казался полной противоположностью истязаемому, измученному Христу Маттиаса Грюневальда, который произвел такое впечатление на Гюисманса. Средневековье Гюисманса было веком готики и даже поздней готики: пафосной, реалистической и морализаторской, примыкающей скорее уже к Возрождению, чем к романской эре. Я вспомнил о разговоре, который состоялся у меня много лет назад с одним профессором истории в Сорбонне. В начале Средних веков, объяснил он, вопрос об индивидуальном Божьем суде практически не возникал; только гораздо позже, у Босха например, появляются страшные картины, где Христос отделяет когорту избранных от легиона проклятых; где черти тащат нераскаявшихся грешников в ад на вечные муки. Романский взгляд на вещи был иным, гораздо менее персонифицированным: умирая, верующий впадал в состояние глубокого сна и смешивался с землей. После свершения всех пророчеств, в час второго пришествия, весь христианский народ, единый, всецелый, восставал из могил, воскрешенный в теле славы своей, и стройными рядами шествовал в рай. Для людей романской эпохи нравственный суд, суд индивидуальный и вообще индивидуальность не были достаточно ясными понятиями, да и я чувствовал, как растворяется моя собственная индивидуальность по мере того, как я, сидя перед рокамадурской мадонной, предавался нескончаемым грезам.
Пора было, однако, возвращаться в Париж, уже середина июля все-таки, я тут проторчал, оказывается, больше месяца – сообразив это как-то утром, я искренне изумился; по правде говоря, спешить мне было некуда, я получил мейл от Мари-Франсуазы, которая связалась с нашими коллегами: до сих пор никто из них не получил никаких сообщений от университетского начальства, и все пребывали в полном недоумении. Ну а в остальном – прошли парламентские выборы, их итоги вполне соответствовали ожиданиям, и было сформировано правительство.