Наталия Новаш - И я там был..., Катамаран «Беглец»
Я храню в памяти вычитанные где-то Вольфом слова о том, что если великое дело покоится на слезах и страданиях хотя бы одного существа, то дело это не может быть великим. Гуманно ли пробуждать у общества разум, надеясь, что большинство будет счастливо постоянно и только меньшинство останется страдать? Может ли быть хорошо кому-нибудь, если сытость куплена ценой культуры? Можно ли считать это общество справедливым… теперь или в будущем? И станет ли оно таким? Способны ли помочь себе сами люди, заставляющие страдать других? Ведь мы им уже не поможем — мы, позволившие неумелостью своих действий затянуть эволюцию на века. Мы расплачиваемся за свой грех.
Вновь и вновь повторяю я в памяти слова Вольфа… И опять примеряю их истину к своему миру. И прокручивая заново ленты воспоминаний, повторяю мысль, мучившую еще тогда…
Я чувствую, что там, впереди, всем предстоит более страшное, нежели просто пустота; и тогда нечто, куда более жуткое, чем сила самовлюбленной обывательщины, вырастет из глупости и пустоты, если сами люди не сумеют задуматься. Не изменят своих позиций. Не создадут чего-то лучшего, особенного, как, например, случилось на Земле, — не сотворят собственного чуть-чуть «христианства», о котором любит говорить Карин, чуть-чуть «толстовства», о котором вспоминает Вольф… Ибо в области пониженного давления, как в бездонной яме, собираются самые черные тучи…
Но тогда мне было не до абстрактных рассуждений. Вдруг стали приходить массовые известия о смертях сосланных «щупачей»… Однажды я увидела во сне, что заболела желтой лихорадкой. Утром обнаружились первые признаки начинающейся болезни. Это было непонятно. Потрясенная этим, я, как всегда, спустилась за почтой и, механически заглянув в корзинку для писем у входной двери, сперва даже не удивилась, что конверт со знакомым штампом подписан чужим почерком.
Я развернула серый листок. Чужие буквы плясали перед глазами. В трех строчках коротко сообщалось, что мой учитель скончался от воспаления легких.
О, еще вчера, получив подобное письмо, я бы лишь рассмеялась, не поверив столь наглой подделке! Ведь ни один «щупач» не умирал от воспаления легких. И никто из них не умирал в таком возрасте — без собственного на то желания.
Да, я все поняла. Желтой лихорадкой тоже не мог заболеть ни один «зрячий»… пока оставался самим собой.
Я схватила только дыхательную косынку, которой всегда обматывалась по привычке, выходя в город, и, одетая по-домашнему, выбежала на крыльцо. Дрожа от озноба, я долго бежала куда-то без всякой цели — по задымленным улицам, дыша сквозь спасительную ткань косынки. Я молила небо послать мне безумие — чтобы уснул мой мозг, чтобы больше ничего не знать, не ощущать, не помнить… Я просила смерти — у судьбы, у природы, у справедливости. У случайной машины… Навстречу мне валили толпы… С непостижимой быстротою исчезали в жерлах шахт — решительно, целеустремленно… Я продиралась сквозь них, и вновь мне казались нелепыми законы и порядки людей. Как поймешь цели и поступки того, что кажется бессмысленным тебе в своей сути?
И в то же время я им завидовала, завидовала той простоте, в какой им день за днем являлся мир. Ибо они были первозданно счастливы по пустякам, не видя истинных масштабов поразившего их всех несчастья. Но и в несчастьях не замечали они тех подспудных течений, что могли бы порождать надежду и вместе с нею пусть и робкую, но обоснованную радость, а потому и отталкивались вообще от всякого страдания, не подпуская его в свой мир. Все палки были для них об одном конце…
Видно, попросту кончилось время и кончились силы — у тех, кто когда-то претендовал на все, но не сумел сохранить даже малость. И нелепо теперь задавать вопрос — кто виноват? Это надо было делать раньше. И если уж не задумались вовремя, то надо ныне либо пожинать плоды безмыслия и все терпеть, либо, не мучаясь зря, сразу уходить. Ибо надежды больше нет — мы сами ее похоронили. Таким, всем «зрящим» — надо умирать в младенчестве. Другое время наступило — для других людей…
Я все дальше брела по загазованным, пыльным улицам. Позади остались шахты, районы серых трущоб… Хотелось убежать от всего этого, не видеть никогда… И это страшное чувство тупика, полнейшего бессилия: я ничего уже не могла изменить… Именно я!
Конечно, это был момент слабости. Мне больше не хотелось жить… А правильней — доживать: если все мои способности были утрачены, меня ожидали месяцы в переполненном изоляторе. Лечения желтой лихорадки не существовало. Месяцы бесцельного, тупого угасания…
Мое последнее воспоминание — это парк. Унылый, заброшенный, совсем не похожий на тот, в котором я росла. Погибающие деревья и пыльные листья засохших кустов. Я смотрю в мутное, словно выцветшее небо. Медленно кружат белые каркающие птицы. За высохшими верхушками похожих на сосны деревьев — черные дымящие трубы. И рядом мраморная голова статуи, сделанная в современном стиле каким-то бездарным скульптором. Не помню, чей памятник. Его перенесли сюда с площади год назад, когда устанавливали новую статую очередного правителя. Стоит среди леса неизвестно для чего… Чем думал себя увековечить?
Я спокойна. Делаю глубокий вдох и, словно трогая натянутые струны, нащупываю ниточку к дыхательному центру. Пульс замедляется. Коченеют сначала ноги, и веет теплом от деревянной скамейки. Синеет ноготь на большом пальце руки, и жилка, трепещущая под ним на запястье, перестает пульсировать. Мерзну, боюсь удушья. Но его почему-то нет, только тянет в сон и сладко кружится голова. Мелькают в глазах деревья, так похожие на сосны, но слишком уж коренастые, будто собравшие последние силы, чтобы выжить там, где все задыхалось. Все вертится — небо, дым, трубы. И — гигантская белокаменная голова… Как некий итог всей жизни… уродливая и бессмысленная, быть может, вытесанная из глыбы, что когда-то в детстве глядела на меня глазами мраморного истукана… Того самого, что за миллионы лет стал похожим на человека. Белая Галерея Предков… Я готова ко всему. Минута растягивается. Хочу, чтобы все поскорее кончилось. Уже ни на что не надеюсь, но где-то в глубине души еще не меркнет свет и видится глазами ребенка Галерея Предков — и мраморных, и подлинных, живых — и проскальзывает мысль, которая слишком часто мучила в прежней жизни: «Как много и бессмысленно они страдали! Неужели все было зря?» И я прошу судьбу поскорей послать мне конец или все-таки… все-таки — изменить его… Если хоть что-нибудь было не напрасно…
5
…Резкое солнце пробирается сквозь ресницы. Я открываю глаза. Карин на другом краю кучи тоже не спит. Вольф перетянул на себя весь спальник. Прислонившись к дубу, Карин раздумывает о чем-то.
— Ани! Чем ты вчера промывала рану?
— Водой… — Я нагибаюсь над спящими Жэки и Вольфом и с изумлением рассматриваю протянутую ладонь Карина.
— Покажи! — тотчас шустро вскакивает Жэки. — Ого! Тебе повезло! Рука Вольфа заживала неделю, когда он так же напоролся на сук.
— Кого-то тут лечат живой водой? — спросонья басит Вольф и переворачивается на бок. Лениво разглядывает руку Карина. — И откуда водица?
— Из нашего озерка.
Вольф понимающе усмехается. Не верит — думает, это я каким-то припасенным снадобьем излечила Карина. Выбирается из кучи и разворачивает все ветки.
— Нет, серьезно… Мы чистили рыбу. Ну, ту, что поймали в реке, помнишь? Под рукой не было речной воды. А в ране — земля, я и рискнула промыть озерной…
— Отныне умываюсь только живой… — Вольф направляется к нашему озеру.
Жэки бежит следом. Оборачивается ко мне:
— Посмотрю, не сдохла ли наша рыбешка…
Я тоже иду взглянуть. Вчера мы запустили в озеро самую маленькую форель. Жалко было бросать в уху. Оглушительный крик Вольфа:
— Вот это сомище!
— Крокодилище! — подхватывает подоспевший Жэки. Огромная, как полено, рыбина бьет по воде хвостом. — Наша! Конечно, наша! — радуется мальчишка. — Видишь, нет правого плавника…
* * *Так осенним утром мы обнаружили замечательные свойства нашего озерка. Удивительный был день. А вот прочие дни, увы, как-то смешались в памяти, похожие один на другой.
Постройка дома, или, правильней — избушки из бревен, шла довольно успешно. Вольф с Карином работали до темна, до изнеможения. Приходили из леса уставшие, со стертыми в кровь пальцами и черными пятнами не смывавшейся пахучей смолы на огрубевших ладонях. Мы с Жэки едва могли накормить обоих. Той рыбы, что нам удавалось наловить за день в реке, всегда не хватало. Моллюсков Вольф принципиально не ел. От лягушек не то чтобы отказывался, но встречал их с неохотой, как бы ни был голоден. От грибов тоже проку было мало. Я чувствовала, что всем уже опротивел грибной суп на рыбьем жиру, но не знала, что предпринять. Наконец мы с Жэки наловчились ловить кротов, это было хоть какое-то мясо.