Уилл Селф - Обезьяны
Тут я, конечно, отнюдь не оригинален. Человек не устает будоражить любопытство шимпанзе с того самого дня, когда в Европу попало первое его описание — а случилось это в 1699 году. Тогдашние теоретики рассуждали в терминах «Цепи Творения» и располагали человека посередине между «дикими созданиями» и шимпанзе. Позднее, с появлением учения Дарвина, одни выдвигали предположение, что человек представляет собой так называемое «недостающее звено», другие, напротив, рассматривали его как доказательство неполноценности бонобо и основание для отказа предоставить им равные с шимпанзе права. Творческие личности видели в человеке воплощение как светлых, так и темных сторон природы шимпанзе. От «Меленкура»[7] до «Первой самки-человека»,[8] от «Кинг-Конга» до «Побега с планеты людей» и писатели, и режиссеры на протяжении веков играли в игру под названием «От людей до шимпанзе один прыжок».
Однако какое бы научное определение человека мы ни выбрали — и здесь я попрошу д-ра Лики не протестовать, ведь провести четкую границу между нашими двумя видами действительно непросто, — перед нами все равно будет стоять проблема нашей естественной субъективной реакции на людей и их поведение. Чтобы убедиться в этом, достаточно отправиться в лондонский зоопарк и понаблюдать за жизнью людей в клетках, посмотреть, как они неподвижно сидят, не прикасаясь друг к другу, заглянуть в их странные белесые глаза, увидеть в них ни на что не похожую смесь тоски и мольбы, обращенной к посетителям-шимпанзе.
И это еще цветочки. Положение людей, содержащихся в больших вольерах для экспериментов, гораздо хуже. Человеку почему-то непременно нужна крыша над головой, в дикой природе он строит весьма хитроумные сооружения, внутри которых может проводить целые дни напролет. Если же человек вынужден все время пребывать под открытым небом и лишен возможности возводить укрытия, он очень скоро заболевает чем-то вроде агорафобии и в результате впадает в состояние, которое наиболее адекватно описывается термином «психоз». Экспериментаторы утверждают, что держать людей в таких условиях необходимо — это делается, если верить их жестам, в «научных» целях. Но мы зададим другой вопрос: а в чем причина? Уж не в желании ли во что бы то ни стало подогнать факты под теорию, согласно которой между нами и ними — пропасть?
Позволю себе напоследок взмахнуть пальцами и по мордному поводу. В прошлом мои труды становились объектом яростных нападок — их автор, то есть я, не испытывает якобы ни капли сострадания к своим героям. Один за другим критики пеняли мне, что я отношусь к моим персонажам с поистине чудовищным пренебрежением, что я только и ищу, как бы надругаться над их благородной шерстью и обречь их на нешимпанзеческие муки. Книга, которую вы держите в лапах, является — впрочем, по чистой случайности — единственным мыслимым ответом на эти идиотские инсинуации, которые все суть плод хронического непонимания назначения и смысла сатиры. Почему? Да потому что главный герой этой книги — человек!
Хууууууу,
У.У.С.,
который снова вернулся в старый добрый грязный Лондон, где и пишет эти строки в 1997 году
Глава 1
Саймон Дайкс, художник, стоя у окна с прокатным бокалом в руке, наблюдал, как гребная восьмерка выплывает из бурой кирпичной стены, пересекает полоску серо-зеленой жижи и скрывается в противоположной стене, из серого бетона. Случается, у людей пропадает чувство масштаба, подумал Саймон; интересно, что будет, если утратить чувство перспективы?
— Для художника это катастрофа…
— Ой, прошу прощения, — выпалил Саймон, испугавшись на миг, что высказал свою мысль вслух.
— Для художника это настоящая катастрофа, — повторил Джордж Левинсон, неожиданно появившись рядом с Саймоном и, по примеру друга, уставившись на реку.
— Ты имеешь в виду, это катастрофа для автора выставленных работ. — Саймон, искоса взглянув на задумчивое лицо Джорджа, описал рукой полукруг, как бы давая понять, что под «этим» имеет в виду и саму белоснежную галерею, и массивные полотна, и посетителей вернисажа, которые стояли тут и там небольшими группами, в самых разнообразных позах, словно участники перформанса на тему «картины общественной жизни человека».
— Вовсе нет, — ответил Джордж, отхлебнув чилийского из своего бокала, тоже прокатного. — Все, что тут висит, уже продано, — можно сказать, стены наголо. Народ пробрало — раскуплено даже полное барахло. Я вот к чему — по-моему, эта техника, сама идея синтеза шелкографии с фотогравюрой может стать подлинной катастрофой для художника вроде тебя. Конечно, сама по себе она ничем не… гм… примечательна, но согласись, конечный результат немного напоминает… чем-то похож по фактуре…
— На холст? На картины, писанные маслом на холсте? Да иди ты в жопу, Джордж, еще слово, и я тебя уволю.
Художник повернулся спиной к торговцу и продолжил разглядывать овраг обрамленной зданиями улицы, калейдоскоп модернистских и викторианских особняков Баттерси на другом берегу реки.
Суета в галерее то и дело ненавязчиво давала о себе знать — Саймон и Джордж слышали взвизгивания камерного оркестра, исполнявшего что-то в стиле «мюзик нуво», улавливали запах сигарет, краем глаза отмечали, что к соседней колонне прислонилась парочка молодых людей — девушка в обтягивающих брюках, юноша в вельвете умильно смотрят друг на друга, а ее бедро меж тем едва заметно двигается взад-вперед, зажатое у него между ног. Но друзья, не обращая ни на что внимания, стояли рядом с видом спокойных и уверенных в себе людей, которые уже не в первый раз стоят вот так вот, словно две скалы посреди океана, совершенно непринужденно.
Из бурой кирпичной стены выплыла еще одна гребная восьмерка, опустилась на зеленоватую подушку реки, зажатую в каменной рамке набережной, — особенно четко было видно загребного в бейсбольной кепке и с рупором — и скользнула в серую бетонную стену на противоположном берегу, словно гигантский поршень шприца в руках восьми дюжих медбратьев.
— Нет, — сказал Саймон, — когда ты подошел, я думал о… думал себе, смотрел вон туда… — Саймон ткнул пальцем в сторону Темзы и прямоугольных зданий, опутанных зеленью. — Думал, какой ужас испытает художник, если вдруг потеряет чувство перспективы.
— А я полагал, что в этом-то и заключается секрет успеха абстрактного искусства в нашем веке, что вся его суть сводится к попытке взглянуть на мир без предрассудков и априорных концепций — вроде это и у кубистов, и у фовистов…
— Нет, у них речь шла об отказе от перспективы как способа восприятия, как философской категории. Я же говорю о реальной утрате чувства перспективы, когда человек ее не видит, когда он лишен возможности воспринимать глубину и способен различать лишь форму и цвет. Когда перед глазами — плоская картинка, двухмерное пространство.
— А, ты про это неврологическое нарушение, как его там, агнофо…
— Верно-верно, агнозия, кажется… Я сам не вполне понимаю, что имею в виду, — но точно не новый взгляд на мир на манер, скажем, Сезанна, а реальную утрату, ограничение способности восприятия. Ведь что нам дает перспектива? Трехмерное зрение, да, пожалуй, и сознание. Убери перспективу — и индивидуум, возможно, потеряет способность воспринимать время… ему придется заново учиться жить во времени, иначе его мир навсегда останется плоским, как у микроба в препарате для микроскопа.
— Мысль любопытная, — ответил, выждав секунду-другую, Левинсон и тут же выкинул эту мысль из головы вон.
— Саймон Дайкс? — Пока друзья разговаривали, к ним подошла и стала поодаль какая-то женщина. Казалось, она никак не могла решиться, как себя вести — нагло или робко, и поэтому приняла странную позу: рука протянута вперед, тело этаким противовесом отодвинуто назад.
— Да?
— Прошу прощения, что прерываю…
— Ничего страшного, я как раз собирался… — С этими словами дебелый Джордж Левинсон зашагал по белому полу прочь, грузно погрузившись в колышущееся людское море. Выныривая посреди одной группки людей, он подсказывал имена, выныривая посреди другой — имена узнавал, каждым своим действием доказывая, что автор недавно опубликованной в каком-то глянцевом журнале статьи был абсолютно прав, удостоив его титула «самого профессионального болтуна во всем галерейном Лондоне».
— Это Джордж Левинсон, верно? — спросила женщина. У нее было круглое лицо и черные локоны, этакие колечки, набросанные в беспорядке на макушку. Одежда скорее обрамляла, чем укрывала ее маленькое, сутулое тело.
— Так и есть. — Саймон вовсе не хотел, чтобы в его тоне звучало не высказанное вслух «а не пойти б тебе, милочка», но знал, что именно так и вышло: вернисаж успел порядком ему надоесть, он чувствовал себя отвратительно и мечтал поскорее отсюда убраться.