Ольга Голосова - Преобразователь
Александр Яковлевич наконец отложил в сторону свои очки и, посмотрев мне в глаза, промолвил:
— Сережа, Сереженька… Мне очень тяжело теперь. Факты говорят против тебя, и мне трудно сейчас что-либо сделать… Но я очень прошу тебя, в знак нашей долгой дружбы и в память твоей покойной матери, признаться мне — уверяю, это останется между нами, — зачем, все-таки ты это сделал. И еще. Если ты честно расскажешь мне о завещании своего отца, может быть, я сумею помочь тебе разобраться в сложившейся ситуации. — Произнеся это, Александр Яковлевич снова потянул к себе очки.
Я уловил флюид правдивой мольбы, исходившей от него, и окончательно перестал что-либо понимать. То, что в какой-то момент кто-то решил свои проблемы за счет меня (допустим, даже почти заменивший мне отца Александр Яковлевич), я еще мог понять. Но причем здесь моя мать и мой милый папа, которого я отродясь не видывал? Я и имя-то его узнал из собственного свидетельства о рождении, которое нарыл у маменьки в ридикюле лет осьми от роду. Да и запах! Запах невозможно подделать. Запах правды. Ведь когда человек врет, запах его меняется, как меняются давление и пульс. Мозг не любит вранья. Вранье — это сбой в картине мира. Хакерство в программе. Вмешательство в систему ценностей и координат. Поэтому врать надо умеючи, ежели правду сказать никак не получается. Но все говорило мне, что сидящий напротив меня пожилой и очень уставший человек правдив настолько, насколько вообще может быть таковым.
— Сережа, я попытаюсь растолковать… Сережа, не происходило ли с тобой чего-то странного, необъяснимого? Может быть, у тебя были такие состояния, если можно так выразиться, в момент которых ты превращался, так сказать, в м-м-м…
— Давайте начистоту, Александр Яковлевич. Вы думаете, я псих и в какой-то момент, сбрендив, подписал эти бумаги. Или я употребляю наркотики, под воздействием которых я и… спер эти миллионы. Но я не ширяюсь и не нюхаю. И собаки у меня не лают и руины не говорят, что, может быть, свидетельствует о моей исключительности. И дедушка не сумасшедший, впрочем, ни одного своего дедушки я не знаю. Да и по ночам, насколько знаю, в оборотня не превращаюсь. И депрессии у меня не было. И в казино я не играю. У меня вообще все хорошо… было. До сегодняшнего дня. У меня никогда не было проблем! Понимаете, Александр Яковлевич? Понимаете, я спрашиваю? Никогда! — воскликнул я и сам испугался. Мы с Александром Яковлевичем уставились друг на друга и замолчали.
А ведь действительно, дожив до тридцати трех лет, я не помнил никаких проблем. Ну, таких, из-за которых обычно пьют, плачут, колются и одалживают деньги.
Я машинально забросил в угол рта сигарету и закурил. Мой собеседник молчал и крутил в руках очки. Увидев, как я курю, он непроизвольно поморщился, и во взгляде его мелькнуло что-то странное.
— И тебе нравится курить? — неожиданно спросил он тихим голосом.
Тут я сообразил, что раньше никогда не курил при нем. Ни дома, ни в офисе, нигде.
— Да не то чтобы нравится, но так, успокаивает, — я помахал сигаретой и вдруг вспомнил, что теперь я нищий.
— Так что же, Сережа, ты так и не расскажешь мне о завещании отца?
Я смотрел на белеющие в золотистых лучах солнца струйки дыма и абсолютно не понимал, о чем речь. Кому как не Александру Яковлевичу, старинному другу семьи и, скорее всего, любовнику моей матери, не знать, что никакого отца у меня нет. То есть, конечно, биологический папашка где-то обретается, но мать никогда не говорила мне о нем, впрочем, как и о других родственниках. Но сквозь плотную вату паники, облепившую мой мозг, ко мне все же пробилась мысль о том, что по некой причине все происходящее странным образом связано не с пропавшими долларами и ушедшими налево баррелями, а с неким мифическим для меня завещанием. Мать моя заживо сгорела в автокатастрофе, не оставив после себя ни записочки, про отца я не знаю ничего, не уверен даже, что отчество мое подлинное, а не сочиненное матерью в роддоме для заполнения пустой графы. Но по неведомым мне причинам группа товарищей неожиданно сбрендила, вообразив, что я обладаю завещанием папы-Билли Бонса, и скрываю от своих друзей и благодетелей по меньшей мере карту острова сокровищ, а по большей — вакцину от рака или СПИДа, уж не знаю. Короче, зажал, падла, и делиться не хочу. Ну, раз предполагается, что есть чем делиться, значит, будем торговаться.
— А что рассказывать-то? — я улыбнулся застенчивой улыбкой гомосексуалиста, подсмотренной мной на одной из вечеринок, и ласково погладил ладонью дубовый подлокотник своего любимого кресла.
— Сережа, не дури. Где бумаги — это раз. Второе — какие необычные состояния и в каких случаях ты испытываешь? — тон моего визави стал почти угрожающ, и я почувствовал волну злости и тревоги, излучаемую им.
— Не скажу, — ответил я и про себя махнул рукой. Имущества они меня уже лишили, но, раз твердо убеждены, что я знаю что-то еще, ощутимого вреда моему здоровью не нанесут. А вдруг будут пытать утюгом? Я вздрогнул и поежился. Становилось страшно.
— Сережа, ты не оставляешь мне выбора. Я не понимаю, почему ты не хочешь сознаться мне в том, что и без того нам известно. Нам нужны твоя добрая воля, твое согласие, понимаешь?
Я ровным счетом ничего не понимал, но признаваться в этом не имело смысла: все равно бы Лозинский не поверил. Поэтому я снова покачал головой.
В тот же момент Александр Яковлевич неожиданно легко перегнулся через мой стол и нажал кнопку вызова секретарши. В кабинете появились уже знакомые мне лица, только в руках у женщины был небольшой чемоданчик. Мужчина зашел мне за спину и, пока я соображал, что к чему, ловко приставил к моему виску пистолет. Наверное, пистолет, потому что самого оружия я не видел, но зато ощутил прикосновение чего-то металлического, тяжелого и прохладного к моей голове.
— Не двигайся, — процедил он, и я замер, ощущая неловкость и недоумение от абсурдности происходящего. И страх, конечно.
Александр Яковлевич не спускал с меня глаз и, как мне казалось, сам явственно чуял, что я боюсь. Я боялся не только смерти. Я боялся, потому что я окончательно перестал что-либо понимать.
Тем временем женщина раскрыла чемоданчик и извлекла из него одноразовый шприц и коробочку с ампулами. Привычным жестом вскрыв упаковку, она щелчком выбила из нее ампулу и, ловко свернув ей головку, стала медленно наполнять шприц неизвестной дрянью.
— Сережа, подумай, не заставляй нас прибегать к крайним мерам, — увещевал меж тем Александр Яковлевич.
Из какого-то безнадежного и тупого упрямства я снова мотнул головой, правда весьма осторожно, чтобы мой страж не принял этого жеста за сопротивление и случайно не нажал курок. По моему лицу градом катился пот, колени противно дрожали, а глаза визитеров не отрываясь следили за мной.
Закончив возню со шприцем, женщина подошла ко мне и принялась засучивать рукав моего пиджака. Невыносимый панический ужас сковал меня при виде шприца. С детства я боялся уколов и ненавидел их, как и вообще все, что могло причинить мне боль и нарушить целостность моей драгоценной шкуры. Наркомания была для меня абсурдом, ибо ни за какие блага мира я не мог бы пересилить отвращение ко всему, что может мне повредить. Нет, я не был трусом в собственном значении этого слова, но некий страшный, неподвластный разуму инстинкт заставлял меня отвергать все, что могло бы причинить мне вред. Я никогда не мог решиться на бессмысленный и неоправданный риск, за что мои одноклассники, а позже и однокурсники, слегка меня презирали. Я терпеть не могу экстрима в любой форме.
От женщины не исходило практически никаких парфюмерных и химических запахов. От нее пахло… Нет, не женщиной. Вернее, женщиной, но иначе, чем от других женщин. Женщины по запаху делились на разные категории: ухоженные, дорого пахнущие фемины и замученные дешевыми дезодорантами и духами тетки. Пару раз мне встречались дамы без личного запаха женской плоти, но они пугали меня своим звериным оскалом. Эта принадлежала к последним. И от нее исходил запах злобы и лекарства. Этого страшного и невыносимого лекарства. Я в ужасе дернулся, пистолет уперся мне в висок, мои пальцы вцепились в ручку кресла, а игла, легко проколов мою плоть, въехала в вену. В шприце заклубилась кровь, Атропос, как и положено мойре, нажала на поршень, и я потерял сознание.
Очнулся я утром, часов в семь. Судя по намертво затекшим суставам, я провел большую часть ночи лежа на чем-то твердом. Например, на скамейке. Я со стоном поднялся и сел.
И тут меня накрыло. Сначала нахлынула волна звуков, которая ворвалась в мой мозг и, спазмировав сосуды, растеклась по нейронам гудками, топотом, визгами тормозов, шелестом листвы, голосами, шуршанием шин, шарканьем ног и цоканьем каблуков.
Следом притекли запахи выхлопных газов, потных тел, мусорных бачков, сигаретного дыма, горелого масла, духов, кошатины и бензина.