Виктор Пелевин - Ананасная вода для прекрасной дамы
После этого вокруг оказался более плотный материальный мир, но я не успел рассмотреть его — помню только озаренное лиловыми всполохами небо, похожее на скрин-сэйвер „Макинтоша“. Это пространство точно так же не смогло удержать меня — я прорвал его, и так продолжалось много раз подряд, будто я был фашистской пулей, которую какое-то наивное детское сопротивление пыталось остановить множеством растянутых друг за другом ссаных простынок.
Я мало помню обо всех этих адских мирах, которые я пронзил при низвержении — они зажигались и гасли вокруг слишком быстро. В основном это были уже снившиеся мне пустыни, чистилища и лавы, среди которых мелькнула почему-то привокзальная площадь неизвестного кавказского городка — я угрюмо пробил ее, распугав чебуречников и усатых таксистов.
Помню нарастающее ощущение мрака и безысходности, и все время увеличивающуюся несвободу, словно возникавшие вокруг меня пространства имели все меньше измерений.
Сначала мне казалось, что конечной точкой моего падения будет страшный сине-черный океан, над которым парит треугольная тень „хозяина арифмометров“. Но я летел слишком быстро, и даже этот невыразимо ужасный мир не смог удержать меня в себе.
Я пробил его тоже — и тогда измерений осталось так мало, что я оказался заключен в простой линии. Я продолжал падать, но мое падение потеряло всякий смысл, потому что любая прямая — это и есть бесконечно падающая точка.
Я оказался как бы растянут по одномерной бесконечности. В конце моего маршрута было окончательное состояние, к которому двигался физический мир. Ибо материя, познал я, будет в конце концов сведена к одной неизмеримо малой точке, где окажутся все выбравшие ее души, которые тоже будут ужаты до единой микроскопической души — и не по воле Бога, а по своей. Я увидел это сквозь века и эоны так же ясно, как в обычной жизни вижу заусенец на пальце.
А с другой стороны на меня смотрело бесконечно далекое око, и этим оком до сих пор был я сам.
Да, понял я, я по-прежнему был Им, просто теперь я стал концом того луча, которым Он прозревал созданную моим падением бездну. И когда я это постиг, я собрал остатки своей свободной воли, и послал высокому оку страшную хулу.
Не могу точно сказать, в каких словах она была выражена — но это было жутчайшее из проклятий, какое только можно бросить Богу, а смысл его был в том, что я сознаю, что являюсь Его частью, наделенной свободой воли — и использую дар свободы против Него, так, что Он будет неспособен помочь мне и спасти меня, свое творение и часть, от страданий. А это, я уже знал, и было для Него самым страшным. И я люто ликовал в своей новообретенной силе, пока надо мной не зажглись багровым светом слова моих невидимых друзей, и эти слова я бросил в его безмерную высоту тоже.
14Я смутно помню, как кончился сеанс. Кажется, меня вытаскивали из цистерны, потому что вылезти сам я не мог. Помню, Добросвет и Шмыга глядели на меня с каким-то странным чувством, похожим на смесь отвращения и страха.
Шмыга, впрочем, был очень доволен — он шепнул мне в ухо, что все получилось как задумали, и он сегодня же подпишет представление к ордену „За Заслуги перед Отечеством“ четвертой степени. Как ни дурно мне было, я все-таки задумался — если за только что пережитое полагается четвертая степень, за что тогда в нашей стране дают третью, или, страшно сказать, вторую?
Потом меня отвели в медчасть, где была маленькая комнатка-изолятор, и уложили в хрустящую свежими простынями постель.
Два дня мои чувства были погружены в болезненный полусон — помню только, что меня поила бульоном мужеподобная медсестра, от которой пахло каким-то сложным сапожным запахом. Она не давала мне вставать по нужде, подкладывая под меня утку — и делала это с таким видом, словно выполняет некое сокровенное священнодействие, ради которого ее вскормило человечество.
На третий день ее не оказалось рядом, но я чувствовал себя намного лучше и без всяких проблем дошел до туалета сам — он был в двадцати метрах по коридору, неподалеку от комнаты с депривационной камерой. Я не встретил по пути никого, что вполне меня устраивало, поскольку на мне была уродливая пижама и войлочные шлепанцы.
Выйдя из туалета, я некоторое время колебался, куда пойти — назад в медчасть или в собственную комнату, и решил пойти в медчасть. Вернувшись туда, я лег спать.
Через несколько часов я проснулся.
Была ночь. Вокруг стояла тишина, но мое сердце вдруг сжалось от острого чувства опасности.
— Сестра! — позвал я.
Никто не откликнулся. Мне показалось, что до меня долетает еле заметный запах дыма — как будто горит проводка.
Я встал, вышел в коридор и двинулся к депривационной камере.
Дверь с цифровым замком была теперь распахнута настежь. За ней горел свет. В моей душе шевельнулось нехорошее предчувствие, но я все-таки вошел внутрь.
Все там выглядело как обычно — душевая кабинка, цистерна, стулья, анемичные кактусы на перекрытом жалюзи окне. Даже моя снятая перед последним сеансом одежда — джинсы, рубашка и кроссовки — до сих пор была на месте.
Но поддон перед камерой, куда полагалось вставать, вылезая из цистерны, чтобы соленая вода не натекала на пол, почему-то был перевернут и валялся в стороне. Круглый люк, через который я столько раз забирался в цистерну, был приоткрыт, что тоже показалось мне странным — по инструкции его полагалось плотно закрывать.
Я открыл люк и заглянул внутрь.
В цистерне плавало мертвое тело. То, что это мертвец, сомнений быть не могло — тело было обращено лицом вниз.
Мне стало невыносимо страшно, поскольку в первый момент по какой-то жуткой сновидческой логике — а все проиходящее очень напоминало сон, — я решил, что вижу свой собственный труп.
Я закричал, и кричал, кажется, довольно долго — даже после того, как до меня дошло, что это не я сам, а всего лишь Добросвет, которого я узнал по льняным завиткам на затылке. Потом в моих легких кончился воздух, и я замолчал.
— Ну-ну, — раздался сзади тихий голос, — а я думал, тебя уже ничем не пронять. Видно, орден давать тебе рано.
Я обернулся. Передо мной стоял Шмыга — с пистолетом в одной руке и алюминиевым кейсом в другой.
Как ни страшен был плавающий в соленой воде труп Добросвета, Шмыга напугал меня еще сильнее. Дело было даже не в пистолете с глушителем, который я раньше видел только в кино. Дело было в его одежде.
На нем был некрасивый тренировочный костюм самого дешевого вида, как на хмурых спецах из служебного ролика, показанного мне перед подпиской — ширпотреб, который не жалко выкинуть, если случится его измазать.
Все было очень серьезно.
— Владик, — спросил я, — что происходит?
Шмыга широко открыл глаза, как бы в шутку пугая надоедливого ребенка.
— У нас впереди большие проблемы, — сказал он. — Минут примерно через двадцать наша база подвергнется нападению исламских террористов. Предположительно из Карачаевско-Черкесского джамаата. А может, из Дербентского. Хер их знает, для меня все звери на одно лицо.
— А чего им здесь надо? — спросил я в надежде, что, если я поддержу его шутливый тон, все еще может обойтись. — И откуда они вообще про нас знают?
— Действуют они, скорей всего, по инструкциям западных спецслужб, опираясь на информацию, полученную в результате предательства. Сам ведь знаешь, каким серьезным делом мы тут занимались. Разведки, вероятно, что-то пронюхали.
— И что мы будем делать дальше?
— Мы? Мы будем тщательно искать в наших рядах предателя, — сказал Шмыга. — А вот что будешь делать ты… Этого я даже представить не могу. Ты, наверное, сам лучше знаешь. Ты всюду уже был. И вверху, и внизу.
И он улыбнулся — такой хорошей, открытой улыбкой.
— Ты меня убьешь, Владик? — спросил я.
Он наморщился и недоверчиво покачал головой.
— Семен… Ты что, серьезно мог так подумать? Да ты у меня последний из друзей детства. За кого же ты нас принимаешь, если думаешь, что я могу тебя…
И он сделалал характерный жест — наклонил голову и щелкнул углом рта, произведя звук, похожий на „кх-х-х…“.
— А что ты со мной сделаешь?
— Я отдам тебе два миллиона долларов, — сказал он обиженно. — Как договорились. Я друзей не кидаю никогда.
И он протянул мне алюминиевый кейс. Сперва я даже не решился взять его в руку.
— Ты что, не веришь? — спросил он. — Открой.
Я взял кейс, положил его на стул и открыл.
Он был полон зеленых пачек, запаянных в пластиковые брикеты. Поверх них лежал мой паспорт — в засаленной обложке из фальшивой крокодиловой кожи, которую я купил много лет назад в Хургаде. В паспорт были вложены рубли — несколько тысячных банкнот. Еще к нему скрепкой были прикреплены ключи от моей московской квартиры. Трогательное внимание к мелочам.