Уилл Селф - Обезьяны
— Не спи, мартышка, — сказал Саймон, но заметил, что опоздал, — Сара уже расплачивалась с таксистом. Тот был молод, длинные руки торчали, словно спички, из широких коротких рукавов пестрой рубашки.
— Эй ты, никакая она тебе не мартышка, — бросил он через плечо, уставившись в налитые кровью глаза Саймона, отражающиеся в зеркале заднего вида.
— Чего-чего? — Саймон уже собирался выбраться из машины.
— Никакая она не мартышка.
— Это ласкательное, — ответил Саймон, одной ногой стоя на тротуаре.
— Откуда я родом, там с мартышками не ласкаются, там их жрут. Жрут или убивают.
— Ох, я не знал. — Что это я с ним так вежливо, подумал Саймон. — И откуда же вы родом?
— Из Танзании, вот откуда. Откуда я родом, там большое озеро, там мы охотимся на мартышек, жрем их мясо… нам нравится. Вкусное, чтоб мне сдохнуть. Особенно у шимпанзе, да, особенно у них. Они жрут нашинских детей, а мы ихних.
— He может быть. Я думал, шимпанзе — обезьяны, а не мартышки…
— А, обезьяна, мартышка, макака, какая разница. В буше мы жрем и то, и другое, и третье. Мы по-другому не можем. — Последнюю фразу шофер произнес с напором, как будто Саймон собирался возмущаться подобным обращением с животными. — Не можем — иначе не выживем.
— Конечно, конечно, я понимаю. — Саймон уже стоял на тротуаре, Сара возилась с ключами; прежде чем захлопнуть заднюю дверь, он наклонился к водителю и заговорщицким тоном, как мужчина мужчине, сказал:
— Со мной та же история. Мне нужно мясо этой мартышки, — он показал на Сару, которая никак не могла попасть в замочную скважину, — иначе я не выживу.
Шофер нахмурился, переставил рукоятку коробки передач в положение «езда» и укатил. Саймон направился к дому по выложенной плиткой дорожке, между рядами горшков (справа — с цветами, слева — с травой). Вошел, осторожно затворил дверь; толстое стекло зазвенело. На мгновение задержался в вестибюле с трапециевидным полом, кое-как прикрытым чем-то бежевым, а затем распахнул другую — цвета магнолии, из композитного материала, наверное МДФ, — в квартиру Сары, располагавшуюся прямо на первом этаже. Закрыл и ее за собой — нерешительно, но со свистом.
Сара стояла в гостиной у музыкального центра, лаская свою собаку, Грейси, толстого золотистого ретривера; изо рта у старой суки почти все время текли слюни, ей едва хватало сил встать на задние лапы и дотянуться Саре до колен. Волосатое брюхо стелилось по полу, хвост усердно выбивал пыль из марокканского ковра.
— Привет, милая, — повторяла Сара, — привет-привет-привет…
Она почесала собаку за ушами и под подбородком, потрепала по загривку, погладила по пузу, поиграла складками отвислой кожи.
— Привет-привет-привет. — Грейси тихо урчала от удовольствия, иногда приглушенно скулила, то погромче, то потише. — Милая, ну что ты, хозяйка уже дома…
На стене висели картины; было раннее утро, солнце отбрасывало резкие тени, как нельзя рельефнее подчеркивая незатейливость полотен, — казалось, у них не одна, а две рамы.
Сарина квартира, уютная, изящная, отделанная красноватым, теплым на вид деревом, уставленная нежно-голубым фарфором, заваленная прибранными и неприбранными вещами, — этакий музей сувениров, материальных воспоминаний о собранной по крупицам жизни — казалась, несмотря на все это, оголенной, вытравленной лучами утреннего солнца и принятыми за ночь наркотиками. Саймон прошелся туда-сюда, опуская жалюзи, задергивая шторы, останавливая светотечение, накладывая жгуты на раны в тщетной надежде сохранить начинающийся день на потом. А Сара все ласкала собаку, все бормотала: «Привет-привет-привет», а та все урчала и урчала…
Немного спустя довольное урчание послышалось и из другого места.
— Вот я уже и дома, вот я и здесь, — или, точнее: — Вот я и здесь… а теперь вот здесь…
Саймон ласкал Сару. Она лежала поперек кровати, край матраца приходился ей под лопатки. Саймон лежал поперек Сары, волосатые бедра поверх бритых. Он приподнялся на левом локте и, как ребенок, со страстью отдался процессу — читал ее, как книгу. Одной рукой гладил ее светлые волосы, от лба до затылка и ниже, вдоль вытянутой спины, а другая рука трудилась между ягодицами, вдоль бедер. Костяшками большого пальца задержался там, потом скользнул дальше, остановился на верхней дуге лобка, тем временем другие пальцы принялись расправлять ее половые губы.
— Вот здесь… вот здесь… — бормотал Саймон, — вот здесь… вот здесь… — Он не спрашивал, он просто констатировал, где коснется ее в следующий миг. Сарины ладони обвились вокруг его члена, одна мягко дергала за головку, другая мягко дергала за основание. Но без толку — он гнулся, точно игрушечная резиновая версия Большого Члена, ванька-встанька с инструкцией: опрокинь его, и он снова впрыгнет обратно, но не в Сару и ненадолго.
— Вот здесь… вот здесь… Вот здесь… вот здесь-здесь-здесь…
Что ему делать — засунуть ей палец в задний проход или сходить за бумагой и вытереть ей попу? «Папка, папка, подотри мне попку!» Как все это изысканно, как стилизованно! Этакая донельзя усложненная вариация самой идеи занятий любовью, но не занятия любовью как таковые. Школа любви, где любовник пытается изобразить манеру, в какой стал бы заниматься любовью, если бы, паче чаяния, в самом деле оказался на это способен. Саймон чувствовал, как день вступает в свои права, несмотря на все занавески. Сарино тело было таким легким под его рукой, таким легким. Может, то, что он делает, и называется «растлевать»? Саймон испугался. «Вот здесь… и, разумеется, здесь…» Где дети? Здесь или там? Сара застонала, в ее стоне слышалось: «Ну что же ты медлишь?» То, чем он сейчас занят, не имеет контекста… происходит вне жанра… Он больше не мог подавлять свое неверие в сам жанр секса, в посредническую роль тела. Рука, ласкающая ее, была точь-в-точь микрофон, случайно попавший в кадр фильма о деревенской жизни в Ломбардии XIX века. Ей нечего делать «здесь…» — еще один стон, нетерпение еще сильнее. Они чужие друг другу, они по разные стороны экрана. Маленькие лапки, схватившие его член, замедлили движения, остановились, замедлили движения, остановились, Сара сказала:
— Все в порядке, в порядке… — потрепала его по загривку, успокоила. Он заснул.
Дневной сон — негативный. Он показывает негативы, черные лица, пялящиеся из марева, обезьяньи черепа с паклей вместо волос, белые зрачки. А дневной сон под кайфом — Негативный вдвойне; особенно сон под кокаином, под экстази, когда корень мозга вкопан в землю, в мертвый грунт Страны снов, когда спящему словно вручают негативную подушку и укладывают на матрац, вынуждающий принимать строго определенную позу, так что лобным долям, этим синаптическим листьям, остается только беспомощно колыхаться на холодном, неистовом ветру воображения.
Поласкав друг друга, Саймон и Сара отвернулись в разные стороны, схватили в охапку, что достали — подушки, одеяло, простыню, — попытались свить себе гнездо на засыпанной песком кровати, заставить сознание уйти под поверхность бодрствования и нечеловеческим усилием удержать его там, пока дыхание не сменится храпом; лица любовников исказила чудовищная гримаса. Саймону снилось, что он трахает Сару, его толчки ритмичны, мощны, кажется, член со свистом рассекает воздух и влагалище. Тверд, как гранит, прочен, как сталь, входит и выходит резво, легко, точь-в-точь поршень в цилиндре, смазанный по всем правилам. Влагалище плотно сжимает основание члена, плотно сжимает сам член, плотно сжимает головку члена — раз-и-раз-и-раз, хай-яй-яй-яй-яй. Плотно, плотно, плотно. Он ощутил инфразвуковую дрожь, верный признак, что Сара приближается к оргазму, что где-то глубоко в треснувшем жерле вулкана-влагалища неторопливо закипает медленный поток горячей смазки. Он вошел в нее еще глубже, так что вся верхняя часть его тела распростерлась над ней, нависла выступом, гордой скальной полкой, более не скудная, не малая, вовсе нет.
Они были в спальне, вобравшей в себя весь мир, океаны одеял, континенты подушек, биосферы вздымающихся простынь, которые поддерживали их проваливающиеся сквозь воздух аэродинамические тела на манер нагроможденных друг на друга кучевых облаков.
— О, кончай, моя малышка, о, кончай, моя малышка, о, кончай, кончай, кончай…
Что это со мной? Кажется, я сплю, но понимаю, что сплю. Саймон задумался во сне, а ритм регги преобразился в ритмичность толчков. А потом Саймон стал гнуться. Словно ребенок из секции по гимнастике, он делал мостик на этаком буме, воздвигнутом над пропастью небес, его спина начала выгибаться, выгибаться, выгибаться назад, все дальше и дальше, а ноги в это время исполняли какой-то трюк, какой-то фокус, кажется, хлопали подошвами под знакомые слова: «Вот колокольня, вот и приход, тут же и церковь, а в ней»[55]… нет, не народ, только они двое, но уже не лицом к лицу, верхние части тел направлены теперь в противоположные стороны; любовники лишь глядят друг другу в глаза, прижав подбородок к груди. А Саймон все продолжает трахать Сару, его толчки ритмичны, мощны, член со свистом рассекает воздух и влагалище. Что ни говори, эта новая поза — торсы, искаженные двойники самих себя, лежат каждый в своей полуплоскости, ее согнутые колени поверх его согнутых колен, он опирается на сложенные в замок руки и, сгибая и разгибая ноги, входит и выходит из ее влагалища — придавала процессу еще большую сладость, сочность. Хлюп-хлюп-хлюп, хлюпали Саймон и Сара. Ее влагалище такое жесткое — и одновременно такое влажное; его член, исполненный твердости, полон жидкости.