Благодать - Пол Линч
Вот бы домой к маме.
Закрывает глаза, и Колли шепчет.
Уж конечно, и что же ты будешь делать там с этой старой сучкой, все твои беды из-за нее, – слушай, мук, говорю тебе, шагай дальше, потому что впереди найдешь кой-чего получше.
Колли предупреждает ее о том, что она делается безрассудной, но она предпочитает не слушать. Ей теперь кажется, что по дорогам тут ходит больше народу. Сплошь попрошайки и приставалы. И чего только не попадается. На скате какого-то поля она оторопело обнаруживает голову лошади, та лежит, словно пристроилась поспать, а тело убежало, как некий безголовый призрак. С лошади не просто срезали мясо, ее забрали целиком, возможно, унесло некое громадное и жадное животное. И все равно знает она, что убили лошадь воры, в еду от шеи до хвоста. Лучше подальше от дорог, ходить полями и хуторами. Люди настороже, и вместе с тем они же и беспечны. За скотиной своей, может, и следят, а вот движимое имущество прихватить можно, если шустрить. У ней теперь заправский слух на собак. Набивает карманы углем из чьего-то ларя, но спичек, чтобы его растепливать, у нее нету. На каком-то скотном дворе какой-то дурень оставил на улице маслобойку. Она зачерпывает золото горстями, оставляет по себе черно-смазанный росчерк, по-кошачьи слизывает медленное плавленье. И впрямь безрассудная. По временам смотрит на свои повадки и спрашивает, кто она такая или кем становится. Лучшее в тебе, думает она, то самое, что ты знала в себе всю жизнь, потерялось.
За ней гонятся с задов какой-то фермы во тьму, которая не ведает луны и обваливается подобно пропасти. Крики арканят воздух, хотят ее шеи. Дробь движется незримо, беззвучно, и только выстрел в спину объявляет о том, что́ уже случилось. Кряхтенье, и гром-грохот шагов, и пылающий фонарь, словно некий бесовской зрак, вперенный сквозь тьму в ее задышливую одиночность, и как бежит она в пещеристую эту ночь, и ничего при ней, кроме одеяла да прыгучей сумы, сопровождающий ее звук второго выстрела, и как на бегу она сама себе велит остановиться. И останавливается. Чувствует, что одолели ее, осознаёт в тот миг, что нет ей больше дела ни до чего тут, как ни назови – до жизни, если угодно, – и потому прекращает бег, стоит и ждет первого кулака, чтоб ударил ее по голове, или выстрела, какой настигнет добычу. Закрывает глаза, но происходит вот что: двое мужчин, что гнались за ней, как псы за ароматом зверства, пробегают мимо, незрячие, во тьму.
Дни, подобно сну, скользят мимо. Слышит, что Новый год миновал, от чтеца газет, не один день спустя в какой-то деревне Балли-о-что-там[19]. Парняга на деревянном ящике оглашает вслух, механически, новости скольких-то дней давности, протирая пальцем очки для чтения. Читает разношерстной толпе о празднованиях в Лондоне и Дублине. Какой-то дальк[20] стоит с ней рядом, скидывает с плеч мешок торфа, чтоб послушать, трет кепкой грязное лицо и красные глаза. Повертывается к ней и говорит, он эту газету читает каждую неделю эдак вот заунывно, и не понимаю я никогда, что к чему. Она наблюдает за людьми вокруг, те же болтливые дети и какая-то тетка, старая дальше ехать некуда и речью плюется, рука поверх шали, вторая тянет чтеца за рукав, пытается привлечь его поближе к своему навостренному уху. Погромче давай, дядя, погромче.
Будь это какое другое время, думает она, тебя б спросили, кто ты и что ты. Соломы предложили б, устроили бы у огня. Но столько движенья на этих дорогах, что никто не утруждается и взглянуть на нее. Она думает о том, что́ услышала из газеты. О пушечной пальбе, и о фейерверках и грандиозных празднованиях, и о громадном числе людей, и о собравшихся сановниках. Зрелище подобного воодушевления для нее непредставимо. Вызвать в воображении удается лишь яркие и странные пятна, людей, похожих на сверкающие чучела, что движутся сквозь расплывчатый, но при этом сияющий свет, яркость оттенков, пурпурно-синих и желто-красных цветков.
Позднее задумывается, куда ж подевалось все это время? Чувствует, что почти все его и не присутствовала. И все ж зима влачится дальше, словно неповоротливый вьюк, влекомый глухим и незрячим мулом вверх по невозможному склону. Бледное солнце скрыто. Покаянно стоят деревья в костях своих. Все, кажется, ждет, чтоб земля зачала весну, однако ж еще нет. Ей известно: она сама себе удача. Эк удалось ей ускользнуть от худшего в зиме. В предыдущий год мороз пробрался в дом тайком, словно длинная рука под дверь. Сосульки на косяках дверей и окон, Колли их лизал. А теперь дни, если двигаться, едва ль не теплы. Только вот по дождю и по тому, как тучи набрякают темным намереньем, нет тому конца. Она бредет, свесивши голову, внутри дождя, глаза обращены к болтовне.
Разгадай-ка. Веса не весит, и не увидать. Но помести к себе в желудок – и сделаешься легче.
Эта хуже некуда, Колли, но я знаю, к чему ты клонишь. Ох ты ж знаю.
Два дня подряд Колли все пел и пел одну и ту же строчку из песни.
Хо-ва-ин, хо-ва-ин, хо-ва-ин, мо гра.
Хо-ва-ин, хо-ва-ин, хо-ва-ин, мо гра.
Хо-ва-ин, хо-ва-ин, хо-ва-ин, мо гра[21].
Заткнись. Заткнись. Заткнись. Ты меня с ума сведешь, говорит она ему. На дух не выношу старые песни эти. Хватит уже, а?
Но теперь вот в кровоподтечных сумерках на этом мокром холме он умолкает. Она добралась до перекрестка, и впереди какая-то неразбериха. Карета остановилась у обочины, и свет ее фонаря падает на людское сборище. Она думает, это нападение на карету, но Колли говорит, нет, не оно, гляди! Она видит затылки столпившихся вокруг женщины, та стоит на подножке кареты. Вроде как общественное собрание. Слышны крики, молитвы и призывы, а какой-то молодой человек нараспев читает имена старых святых и крестится, крестится. Над женщиной на карете она видит хмурого кучера на козлах, на коленях у него мушкетон. Ей вся эта суета ни к чему, шагает дальше мимо. Алчет она лишь собственного общества, и больше ничьего, бо есть тайные чувства, что переливаются сумрачно. Не то чтоб впрямую желала она быть мертвой. А то, что хочет она исчезнуть без последствий для себя. Оторваться от дерева, словно осенний лист. Упасть так, как падает тьма в оттенки поглубже без мыслей о падающей себе. Ускользнуть от