Луи-Себастьен Мерсье - Год две тысячи четыреста сороковой
— Но, сударь, — сказал я ему, — позвольте мне вам сказать, ваша религия немного напоминает ту, которую исповедовали ветхозаветные патриархи,{91} кои чтили бога и возносили ему молитвы на вершинах гор.
— Вот именно; вы совершенно правы. Наша религия — это религия Еноха, Илии, Адама. Она-то по крайней мере самая древняя из всех. С религией ведь дело обстоит так же, как и с законом: чем проще, тем лучше. Нужно поклоняться богу, уважать своего ближнего, прислушиваться к своей совести, этому судье, который всегда бодрствует внутри нас, и никогда не заглушать в себе этот тайный небесный голос — все прочее лишь лицемерие, ложь и обман. Наши священники не утверждают, что их в отличие от прочих вдохновляет бог; они объявляют себя равными нам; они честно признаются, что, как и мы, блуждают в потемках; они лишь идут за той светящейся точкой, которую соблаговолил указать нам господь, и указывают на нее братьям своим, отнюдь не повелевая ими и не ставя себя выше их. Нравственная чистота и отсутствие нелепых доктрин — вот верное средство против безбожия, фанатизма и суеверия. Мы нашли его, это средство, и возносим благодарность тому, кто является творцом всего благого.
— Вы поклоняетесь богу, но допускаете ли вы бессмертие души? Что думаете вы о сей великой и непознанной тайне? Все философы тщились проникнуть в нее. И мудрец, и безумец сказали о ней свое слово. Самые разнообразные, самые поэтические теории возводились по поводу сего пресловутого предмета. Особенно, кажется, воспламенил он воображение законодателей. Что думаете об этом вы?
— Достаточно иметь глаза для того, чтобы любить бога, — отвечал он мне, — достаточно заглянуть в самого себя, и мы убедимся, что есть в нас нечто, что живет, чувствует, мыслит, желает, принимает решения. Мы полагаем, что душа наша отлична от материи, что она разумна по самой природе своей. Мы мало философствуем на сей счет: мы предпочитаем попросту верить во все то, что возвышает человеческую природу. Милее всех теорий нам та, что наиболее возвеличивает человека, и мы не в состоянии поверить, чтобы идеи, прославляющие создание божье, могли быть ложны. Принять наиболее возвеличивающую человека точку зрения — не значит заблуждаться, это значит попасть в настоящую цель. Неверие — не более как слабость, и смелость мысли составляет веру существа разумного. Зачем должны мы прозябать в ничтожестве, в то время как чувствуем крылья, способные вознести нас к богу, и ничто не противоречит этой благородной смелости? Если вообразить, что мы заблуждаемся, это означало бы, что человек придумал более совершенный порядок вещей, нежели существующий, и, следовательно, могущество Всевышнего — чуть было не сказал: доброта его — имеет предел. Мы полагаем, что все души равны по сути своей, но различны по своим качествам. Душа человека и душа животного в равной степени нематериальны, но первая на шаг больше, нежели вторая, приблизилась к совершенству; таково теперешнее ее состояние, хотя оно и изменяемо. Еще мы полагаем, что все звезды и все планеты обитаемы, но ничто из того, что мы видим, что мы предполагаем на одной планете, не повторяется на другой. Это беспредельное богатство, эта бесконечная цепь разнообразных миров,{92} этот лучезарный круг планет, должно быть, входил в обширный план мироздания. Так вот, нам кажется, что эти солнца, эти столь прекрасные, столь великие, столь непохожие друг на друга миры все приуготовлены были для человека: они пересекаются, они согласуются между собой и все подчинены один другому. Человеческая душа поднимается во все эти миры, постепенно восходя к ним словно по лучезарной лестнице, с каждой ступенью приближающей ее к высшему совершенству. В этом своем путешествии она ничего не забывает из того, что узрела и что постигла прежде: она сберегает запас своих знаний — ценнейшее из своих сокровищ — и повсюду носит его с собой. Устремившись к какому-либо великому открытию, душа эта минует миры, населенные теми, кто остался ступенью ниже: она поднимается ввысь посредством обретенных представлений и навыков. Душа Ньютона собственным усердием своим вознеслась к тем мирам, чье тяготение он измерил. Неверно было бы полагать, будто могучий сей гений погасило дыхание смерти. Подобная гибель была бы еще более прискорбна и более непостижима, нежели гибель материальной вселенной. Нелепо также утверждать, будто она может быть уравнена с душой человека невежественного или глупого. В самом деле, зачем было бы человеку совершенствовать свою душу, когда б не надобно было ей стремиться ввысь — путем ли размышлений, или упражнения своих талантов; какой-то внутренний голос, не внемля никаким возражениям, нашептывает ему: «Напряги все свои способности, презри смерть; от тебя одной зависит победить ее и продолжить свою жизнь, жизнь же твоя — мысль». Что же до душ низменных, погрязших в тине преступления или лености, то они возвращаются к отправной своей точке или спускаются еще ниже. И надолго прикованы они к унылым берегам бездуховности и, склоняясь к вещественному, являют собой породу косных и грубых людей; и в то время как души возвышенные устремляются к божественному немеркнущему свету, эти души погружаются во мрак, где едва брезжит им слабый луч бытия. Иной монарх после своей смерти превращается в крота, иной министр — в ядовитую змею, прозябающую в смрадных болотах; между тем как сочинитель, которого он презирал, а вернее сказать, и знать не хотел, обрел славное место средь умов, любезных человечеству. Еще Пифагор заметил сие равенство душ; он понял их переселение из одного тела в другое,{93} но у него души вращались по одной и той же орбите, никогда не выходя за пределы своей планеты. Наш метемпсихоз более обоснован доводами разума и более возвышен, нежели прежний. Смерть открывает великодушным умам, кои в своем поведении руководствуются мыслию о благоденствии своих ближних, сияющий путь славы. Что думаете вы обо всем этом?
— Я восхищен вашей системой. Она не противоречит ни всемогуществу, ни благости Творца. И поступательное движение, и восхождение в различные миры, кои суть дело рук его, и созерцание других планет — все, мнится мне, соответствует величию властителя, предоставляющего свои владения взору тех, кто рожден их созерцать.
— Да, брат мой, — продолжал он восторженным голосом, — какой захватывающий интерес являют собой эти вновь открытые светила, эти души, которые, встречая на своем пути миллионы доселе неведомых им явлений, все более обогащаются и, беспрерывно совершенствуясь, становятся все возвышеннее по мере того, как приближаются к Верховному существу, все полнее познавая его, любя его все более сознательной любовью, все более погружаясь в океан его величия. Возрадуйся, о человек! Ты можешь развиваться не иначе как переходя от одних чудес к другим; всегда ждет тебя впереди какое-нибудь дивное зрелище; великая надежда питает тебя — тебе предстоит обозреть и познать всю безграничную природу, прежде чем слиться с богом, ее сотворившим.
— Но что же станется со злодеями? — вскричал я. — Что ждет тех, кто нарушал закон природы, кто закрывал свое сердце состраданию, кто казнил невинных, кто, царствуя, помышлял лишь о себе? Мне чужды ненависть и мщение, но я собственными руками создал бы ад для тех жестоких душ, что заставляли кровь мою кипеть от негодования при виде страданий, на которые обрекали они слабого и достойного.
— Мы сами еще слишком слабы и слишком подвластны страстям, чтобы предсказывать, какой каре угодно будет господу их подвергнуть; но нет сомнений — злодей почувствует тяжелую руку правосудия. Прочь с глаз его всяк, кто коварен, кто жесток, кто равнодушен к страданиям ближнего своего! Никогда душе Сократа или Марка Аврелия не встретится душа Нерона: бесконечное расстояние всегда будет разделять их. Только это смеем мы утверждать. Но не нам устанавливать тяжесть гирь, что уравновесят чаши весов вечности. Мы верим, что те, кто при всех своих проступках все же не окончательно утратил способность понимать людей, чье сердце не вовсе очерствело, и даже короли, не мнившие себя богами, смогут очиститься от своей вины, в течение долгих лет совершенствуя свою природу… Они опустятся на планеты, где физическое страдание послужит им благодетельным бичом, под ударами которого они почувствуют свою слабость, потребность в милосердии — и позабудут о своей гордыне. Если они смирятся под карающей их рукой, если под воздействием разума научатся подчиняться, если уразумеют, как далеко им до того состояния, которого могли бы они достигнуть, если станут прилагать некоторые усилия к тому, чтобы его обрести, тогда срок их странствия будет бесконечно сокращен; они умрут во цвете лет; их станут оплакивать; а они, радуясь, что расстаются с этим печальным краем, будут скорбеть о тех, кому суждено еще оставаться после них на мрачной планете, которую они покидают. Таким образом, тот, кто страшится смерти, не знает, чего страшится. Этот страх есть плод его невежества, и невежество это — первая кара за его преступления.