Луи-Себастьен Мерсье - Год две тысячи четыреста сороковой
Глава девятнадцатая
ХРАМ
Мы свернули на какую-то улицу, и я увидел красивую площадь, на которой стоял храм, увенчанный великолепным куполом. Здание это имело форму ротонды и поддерживалось рядом колонн. У него было четыре портала, и на фронтоне каждого написано было: «Храм божий». Время успело наложить свою печать на его стены, но это придавало ему лишь большее величие. Подойдя к дверям храма, я с удивлением прочел на них начертанное большими буквами следующее четверостишие:
О Высшем существе напрасны рассужденья.Воздав ему хвалу, смиренно помолчим.Его безмерна мощь — и разум наш в смятеньи:Чтобы постичь его, быть надо им самим.{88}
— О! На сей раз, — шепотом сказал я своему спутнику, — вы не станете утверждать, будто эти строки написаны в вашем веке.
— Вашему они скорее могут служить укором, — ответил он мне, — ибо вашим богословам надлежало бы следовать этому совету. Но строчки эти, словно исходящие из уст самого бога, остались затерянными среди других стихов, которым вы не придали значения. А между тем, я не знаю строк прекраснее с точки зрения их смысла и полагаю, что здесь им самое место.
Мы пошли вслед за толпой, которая спокойно и скромно вливалась в храм. У всех были сосредоточенные лица. Каждый, войдя, направлялся к стоявшим рядами небольшим скамейкам и садился — мужчины отдельно от женщин. Алтарь помещался в самой середине. Он ничем не был украшен, и каждый мог видеть священника, курившего ладаном. Когда он возглашал слова священного гимна, все присутствовавшие хором их подхватывали. Это негромкое, стройное пение выражало весь благоговейный трепет, что наполнял их сердца; они казались проникнутыми величием божьим. Не было здесь никаких статуй, никаких аллегорических фигур, никаких изображений.[79] Лишь священное имя бога, множество раз повторенное на нескольких языках, начертано было на всех стенах. Все возвещало здесь единого бога, и всякие ненужные украшения были тщательно отсюда изгнаны: в божьем храме наконец-то царил один только бог.
Когда я поднимал глаза ввысь, взору моему представало открытое небо, ибо купол заканчивался наверху не каменной кладкой, а прозрачными стеклами. Ясное, безмятежное небо говорило о благоволении Творца; покрытое темными тучами, исторгающими потоки дождя, оно заставляло вспомнить о горестях жизни, о том, что земля всего лишь юдоль печали, лишь место изгнания человека. Раскаты грома напоминали, сколь грозен бог, когда он разгневан, а умиротворение, которое разливается в воздухе после сверкания грозовых молний, подсказывало, что мстительную руку можно обезоружить смирением. Если же сверху проникало дыхание весны, донося до молящихся свежий аромат вновь расцветающей жизни, оно внушало им утешительную истину о беспредельности божьего милосердия. Так времена года и явления природы, чей голос столь красноречив для того, кто умеет ему внимать, говорили с этими чувствительными людьми и открывали им властелина природы во всех его проявлениях.[80]
Не слышно было никаких неподобающих в таком месте звуков. Даже детские голоса не выделялись в этом торжественном, стройном хоре молящихся. Никакой мирской, никакой развлекательной музыки.{89} Звуки органа (игравшего отнюдь не громко) сопровождали пение этого огромного, многолюдного собрания, и казалось, будто это голоса небожителей, присоединившиеся к общему молению. Никакой грубый привратник, никакой докучливый собиратель пожертвований не нарушал молитвенной сосредоточенности собравшихся здесь людей. Все были охвачены глубоким, благоговейным трепетом; многие были простерты ниц. И средь этой тишины, этого всеобщего молитвенного экстаза я вдруг почувствовал какой-то священный ужас — мне показалось, будто сам бог сошел сюда, в этот храм, и незримо присутствует среди нас.
У дверей стояли кружки для пожертвований, но расположены они были в неосвещенных проходах. Люди эти умели творить добро так, чтобы никто этого не замечал. Словом, во время богослужения здесь благоговейно хранили тишину, и оттого святость сего места, сочетаемая с мыслью о Верховном существе, производила на все сердца глубокое и благотворное действие.
Проповедь, с которой священник обратился к своей пастве, была проста, естественна и убеждала более своим содержанием, нежели красотами стиля. О боге он говорил, дабы внушить любовь к нему; о людях — дабы призвать к человеколюбию, к доброте, к терпению. Он не старался обращаться к рассудку там, где надобно заставить говорить сердце. Это был отец, беседовавший с детьми своими о том пути, который им следует избрать. И слова его тем более убеждали, что эти поучения исходили из уст безупречно честного человека. Я не скучал, слушая его проповедь, ибо в ней не было ни высокопарных слов, ни пространных описаний, ни изысканных риторических фигур, а главное — не было тех набранных из разных поэтов цитат, от которых проза обычно становится только холоднее.[81]
— Вот таким образом, — сказал мне мой вожатый, — принято у нас каждое утро собираться на публичную молитву. Она длится час, а в остальное время дня двери этого здания закрыты. У нас нет религиозных праздников, но есть праздники гражданские, которые позволяют народу отдохнуть от трудов, не впадая в распутство. Ни одного дня не должен человек оставаться праздным:{90} следуя за природой, которая никогда не останавливается в своей деятельности, он должен чувствовать себя виноватым, если прекращает свою. Отдых — это отнюдь не праздность. Бездействие есть реальный вред, причиняемый отчизне, и прекращение работы в сущности означает смерть. Время молитвы у нас строго определено; его вполне достаточно, чтобы вознести свое сердце к богу. Долгие богослужения лишь рождают отвращение и равнодушие. Никакие тайные проповеди не имеют столь благотворного действия, как те, в коих ревностная вера проявляется всенародно. Послушайте же слова молитвы, которая принята у нас, — произнося их, каждый размышляет над ними:
«Единственный и предвечный! Разумный творец сей обширной вселенной! Ты по доброте своей дозволил человеку созерцать ее; ты наградил сие слабое создание бесценным даром — размышлять о великом и прекрасном творении своем. Так не дай же ему, подобно дикому животному, пройти по земле, не осознав твое всемогущество и мудрость твою. Мы восхищаемся великими твоими творениями; мы благословляем царственную твою руку! Мы любим тебя как господина, но любим и как отца всего сущего. Да, ты так же добр, как и велик. Все говорит нам об этом, и прежде всего — наше сердце. Пусть всяк воздаст тебе честь по-своему, в меру нежности и пылкости своего сердца; мы никому не ставим преград в выражении любви к тебе. Ты говоришь с нами не иначе как торжественным голосом природы. Наш обряд состоит в одном — мы поклоняемся тебе, благословляем имя твое и взываем к тебе, сетуя на то, что мы слабы, ничтожны, слепы и нуждаемся в твоей поддержке.
Если мы заблуждаемся и какой-либо другой, древний или новый обряд более угоден тебе, нежели наш, благоволи открыть нам глаза, просвети наш разум: мы будем послушны твоим велениям. Но если тебе довольно тех слабых знаков преданности, кои мы воздаем тебе за величие дел твоих и за поистине отцовскую заботу твою о нас, ниспошли нам твердость духа, дабы мы неколебимы были в чувствах благоговения, что одушевляет нас. Охранитель рода человеческого! Ты, объемлющий его весь единым взглядом, сделай так, чтобы чувство милосердия воцарилось в сердцах всех обитателей сей земли, чтобы они возлюбили друг друга, как братья, и вознесли к тебе хвалебное песнопение — выражение любви и благодарности! Мы не смеем в наших молитвах ставить пределы отпущенной нам жизни. Покинем ли мы сию землю, или пребудем на ней долее, нам не скрыться от глаз твоих. Об одном лишь мы молим тебя: ниспошли нам силы, дабы поступки наши соответствовали неведомой нам воле твоей. Мы покорны, безропотны и послушны твоим велениям, но после смерти — легкой ли, трудной ли будет наша кончина — будь милосерден, допусти нас к себе, о вечный источник благодати. Сердца наши жаждут приникнуть к тебе. Да покинем мы сию смертную нашу оболочку, да приникнем к лону твоему. Мы судим о величии твоем по тому, что видим; мы хотели бы увидеть больше. Слишком много сделал ты для человека, чтобы мысли его не обрели смелости; потому-то и возносит он к тебе столь пламенные мольбы, что он — творение твое и чувствует себя рожденным для твоих благодеяний».
— Но, сударь, — сказал я ему, — позвольте мне вам сказать, ваша религия немного напоминает ту, которую исповедовали ветхозаветные патриархи,{91} кои чтили бога и возносили ему молитвы на вершинах гор.