Сергей Снегов - Диктатор
Гонсалес обратился к Фагусте:
— У вас есть еще вопросы к обвинителю?
— Больше вопросов нет, — буркнул Фагуста.
— Тогда переносим судебное заседание на следующий день.
7
Эта ночь шла без сна. Весь день Елена провела перед экраном стереовизора, ночи нам еле хватило, чтобы обсудить судебное заседание. Елена негодовала, неприметный прежде Пимен Георгиу виделся ей теперь сборищем всех недостатков. Фагуста правильно упрекнул его в лицемерии. Он лгал, что был против правительства! Посмел бы он хоть раз не согласиться с Гамовым — и близко бы не подошел к редакции своей газеты.
— И такая лживая душонка осмеливается учить нас морали! — возмущалась она. — Я смотрела на тебя и Гамова, ни один не дал ему отпора!
— Я смотрел на Гонсалеса. Было чем любоваться.
— Ты любовался Гонсалесом? Ты же всегда твердил, что красивая физиономия этого человека лишь маскирует его душу.
— Сегодня они совпали — лицо и душа.
Новый день весь отдали Фагусте.
Он говорил с утра до вечера. Если я скажу, что он произнес блестящую защитительную речь, то этого будет мало. Дело было не в том, что он подробно излагал события, рассказанные мной раньше, — и спасение детей наших врагов от губительной водной аллергии, и то, что мы наперекор всем законам войны послали врагам часть своего скудного пайка, чтобы спасти их от голода, и то, что, объявив о казнях многих военных преступников, мы их не умертвили, а скрыли в убежищах, а после победы выпустили словно бы заново воскресшими. Все эти факты теперь знал весь мир. Но, собранные воедино, они производили впечатление продуманной концепции благотворения. И, конечно, она не только смягчала описанные Пименом Георгиу случаи сознательного зла, но и опровергала их. Таково ее реальное действие на слушателей во всем мире — Омар Исиро усердствовал, стереокамеры зафиксировали каждый жест Фагусты, каждое его слово.
Меня же поразило искусство, с каким Фагуста находил хорошие оборотные стороны в действиях, какие Пимен Георгиу объявлял преступными.
— Вот вы говорите, что преступным было решение правительства отбирать больше половины продовольствия, посылаемого Кортезией своим воинам в плену, — говорил Фагуста, обращаясь к Георгиу.
Георгиу немедленно подал реплику:
— Не менее преступным было предшествующее решение снизить общепринятый паек чуть ли не до половины. Сперва осудили пленных на голодное истощение, вынудили этим родных отрывать последнее от себя, чтобы спасти близкого человека из тяжкой беды, а потом еще ограбили голодных, отобрав значительную часть посылок.
— Согласен — такими представляются действия правительства, если их рассматривать только с показной стороны. Уменьшение пайка военнопленных — одна сторона. Но тут же обратная: врагам разрешается помогать своим пленным. Этого ведь раньше не бывало, Георгиу, чтобы противнику разрешали кормить своих людей, томящихся в плену. И разве это плохо? А то, что родные не чувствуют себя бросившими своих близких, что они могут не только бессильно плакать о них, но энергично помогать им, буквально спасать? И не издалека, а приезжая в их лагеря, ведь и это было разрешено — увидеть своего сына, своего мужа, обнять его, побыть с ним… Почему вы об этом забываете, высоконравственный Пимен Георгиу? И ведь этот только часть обратной доброй стороны, есть и другая, еще важней. Вы ничего не сказали, куда подевалось награбленное, как вы изящно поименовали изъятие части продовольствия. А ведь его направили в лазареты, в детские дома, спасали раненых солдат, предохраняли детишек от дистрофии. Что в этом преступного, спрашиваю? И разве сами кортезы не чувствовали, что названное вами грабежом смягчает их собственную вину перед нами, перед пострадавшими в боях, перед нашими голодающими детишками. Мы разрешили женщинам, объединенным в Администрацию Помощи Нормой Фриз, посещать все лагеря военнопленных, все госпитали, все детские учреждения, чтобы они могли сами убедиться, что все изъятое продовольствие идет только на добрые дела. Так не будет ли аморально объявлять аморальными эти акты благотворения? Вот как оно поворачивается, уважаемый Пимен Георгиу. У вас тоже две стороны. И показная — осуждение чужого зла — лишь прикрывает обратную сторону — отрицание реального добра. Осуждать вас за это так же сурово, как осуждаете вы? Или милосердно пожалеть вас, что не сподобились понимать реальную жизнь, если она предстает не в примитивной однолинейности, а совершается как многообразный многосторонний процесс?
Все это Фагуста выкладывал почти доброжелательно. Впервые я слушал его с удовольствием. И не только потому, что он не обрушивал на нас злую критику, а защищал. От его критики мы и прежде могли легко оборониться, указывая на ее односторонность. Его нападки на нас были столь же прямолинейны, как и официальные восхваления Георгиу. Но сейчас он раскрывал неоднозначность наших действий, докапывался до их глубины, а не скользил по поверхности. Я всегда полагал, что обвинение в принципе сильней защиты, сейчас защита брала верх над обвинением. Во всяком случае, я именно это услышал в речи Фагусты.
Пимен Георгиу повернул против Фагусты его собственный аргумент.
— Вы упрекнули меня, что я, не поддерживая действий правительства, вынужден печатать анонимные статьи Гамова в обоснование этих действий. Вы объявили, что только лицемер поступает так. А как вели себя вы? Печатали разгромные статьи против правительства, а сейчас выступаете в его защиту. Разве это не самая явная двуличность? Вы под влиянием победы переметнулись с одной позиции на другую, а меня назвали лицемером. Я мог бы подобрать для вас опреджеление и пожестче — самопредательство. Отречение от того, что недавно исповедовал, восхваление того, что пламенно хулил.
Фагуста засмеялся. Он чувствовал, что его позиция более прочна, чем позиция обвинителя.
— Нет, Пимен Георгиу! Я вовсе не переменил свои мнения о действиях правительства. А если бы и переменил, то без двуличности. Прозрел, исправляю ошибку — движение вперед, но не лицемерие. Но и такое оправдание мне не нужно. Я не изменил своим взглядам.
— Но ваше нынешнее поведение!..
— Оно совпадает с моим прежним поведением. Я критиковал отдельные акты правительства, но не его общую линию. Я был, в сущности, сторонником Гамова, а не противником. И даже как-то говорил об этом Семипалову, только он не понял меня.
— Гамову тоже говорили?
— Он понимал мое поведение.
— И одобрял те критические статьи, что появлялись в «Трибуне»?
— Больше, чем одобрял. Он сам писал их.
— Сам писал? Гамов был тайным сотрудником вашей газеты?
— Рад, что до вас дошла эта истина.
— Гамов сотрудничал в «Вестнике» и одновременно писал статьи против самого себя в «Трибуне»? Но ведь это невозможно!
— Тем не менее это было.
Пимен Георгиу до того взволновался, что уже не говорил, а кричал. Фагуста отвечал ему спокойно. Теперь я понимал, почему он вчера так растерялся, когда Георгиу объявил, что Гамов был тайным сотрудником его газеты. Фагуста не смог допустить, чтобы Гамов противоборствовал с собой, одновременно восхваляя и хуля себя. Ему первому открылась парадоксальность такого поведения — и он впал в ошеломление. Сегодня наступил черед Георгиу потеряться от внезапно открывшейся раздвоенности диктатора. И ему было хуже, чем Фагусте. В конце концов, хвалить себя, обосновывать правильность своих действий — вполне естественный поступок. Но яро нападать на себя? Но зло критиковать собственные действия? Но доказывать в широко читаемой газете, что каждый собственный шаг ведет к великим трудностям и несправедливостям, если не прямо в обрыв? Для здравого смысла это немыслимо. Повторяю: Георгиу было хуже, чем Фагусте.
А всех хуже было мне. Мне открылась тайна, о какой я и подозревать не мог. Я встречался с Гамовым каждый день, мы спорили и соглашались, он поверял мне задушевные желания, свои отдаленные планы. Так мне всегда понимались наши отношения. И все было не так! Одна фраза Фагусты, что Гамов тайно писал статьи против собственной политики, разом, как взрыв мины, опрокинула все огромное здание нашего душевного сотрудничества. Я бы мог сказать, что перед моими ногами разверзлась бездна и уже нет времени отпрыгнуть — такая вычурная фраза точно описала бы мое состояние.
Я с негодованием повернулся к Гамову. Я хотел, не стесняясь тех, кто находился в зале, бросить ему упрек в двуличии. Я хотел обвинить его в недостойном поведении. Гамов молча, ликующе смеялся. Он радовался эффекту признаний Константина Фагусты. Он наслаждался, что наконец высветилась так долго скрывавшаяся тайна — двойственность его поступков. Бессмысленно было бросать ему в эту минуту упреки. Он счел бы их лишь еще одним основанием для своей радости.