Сергей Николаев - Записки ангела
— Так вы считаете, что это необходимо? — спросил незнакомый мужчина.
— Категорически, — ответил Антоний Петрович. — Есть несколько случаев, когда они, — Сонечкин папа кивнул куда-то в пространство, — решили воздерживаться от корешка… А вы представляете, что с нами будет, если все последуют их примеру…
— Нда… — с трагизмом в голосе проговорил курильщик и покачал головой.
— Вот так-то, — подвел черту под его сомнениями Антоний Петрович. — Так что давайте не стесняйтесь, сыпьте валерьяну везде, куда возможно. Растирайте ее до порошка, лишайте запаха и сыпьте, сыпьте… В крупы, в квас, в муку, куда угодно… Пусть они едят ее утром, днем, вечером… Пусть они спят, спят, спят… Только при этом условии мы можем чувствовать себя спокойно. Вы понимаете это?
— Конечно…
— Антоний Петрович! Антоний Петрович! — донеслись вдруг из комнаты нетерпеливые голоса. — Да сколько же можно курить? Все готово для тоста!
Я обратил свой взгляд в глубь комнаты и рассмотрел, что гости Антония Петровича уже успели наполнить водкой рюмки и держали их перед физиономиями с серьезной сосредоточенностью, словно изучая узоры на хрустале.
— Иду, иду. — Антоний Петрович вернулся в комнату и, подойдя к столу, тоже взял рюмку. Все трепетно молчали, дожидаясь, что он скажет.
Сами понимаете, дядюшка, что после сих интригующих слов о валерьяновом корешке я не мог так просто улететь, не узнав подробнее, что же это за сборище, и остался сидеть на ветке.
— Друзья мои, — торжественно начал Антоний Петрович, подняв рюмку, — сегодня наш праздник, наш день рождения! Нам исполнился год… Кто были мы раньше? Одинокие герои, своим сподвижничеством наполняющие Хлынь жизнью. Что мы могли сделать врозь? Мало, очень мало… Но сейчас, когда каждый из нас знает, что он не одинок, что у него есть помощники, что можем сделать мы? Да мы горы свернем! Да мы Хлынь нашу поднимем и возродим! Да мы сделаем из нее город образцового содержания! И день этот, я верю, уже не за горами… Итак, я предлагаю тост за ХСДЛ! За день рождения Хлыновского союза деловых людей! Ура, товарищи!..
Рюмки взметнулись и, опрокинувшись, показали блестящие, как зеркальца, донышки. Потом деловые люди схватили вилки и так шустро замахали ими, поглощая еду, что напомнили мне хлыновский самодеятельный ансамбль скрипачей на репетиции в горклубе.
Признаюсь, дядюшка, я опешил от такого поворота дел. Что еще за «союз»? Кто они такие? Зачем собрались? С удвоенным любопытством стал вглядываться я в их лица, припоминая, кого и где видел, и только тогда сообразил, что все они, вся благородная дюжина, действительно были деловыми людьми и, как и Антоний Петрович, имели отношение к материальным ценностям самое непосредственное, то есть работали завхозами, снабженцами, директорами, главбухами либо еще чем-нибудь в этом роде. Вот кто, оказывается, передо мной!
Через двадцать минут гостей невозможно стало узнать, пиджаки были сняты, галстуки распущены… Быгаев мощной дланью обнял сидящего рядом Любопытнова и вдруг ни с того ни с сего запел басом архимандрита:
Парни, парни, это в наших силахЗемлю от пожара уберечь…
Соседи дружно поддержали его, и уже песня времен давнего фестиваля готова была огласить окрестности, как вдруг Любопытнов, который, я только сейчас заметил, не пил и не ел, а сидел насупившийся и мрачный, неожиданно резко откинул руку Быгаева и прокричал в диссонанс всей компании:
— И все-таки я не согласен!
— С чем. Люба? — Быгаев держал скинутую с плеча руку в воздухе, словно она ничего не весила.
— Я против учителишки! Нечего ему среди нас делать! Я с ним уже три года работаю… Хлюпик он! Вот что… Интеллигент, ни больше ни меньше…
— Молчи, Люба… — Сидящий по другую сторону Любопытнова Ашот Араратович Казбек толкнул Юрочку в бок. — Молчи, пока не поздно…
Но уже было поздно, уже тишина повисла в углах, как паутина, уже все смотрели на Любопытнова, как на заболевшего сифилисом, и уже сам Антоний Петрович, грозный, как Иван Грозный, поднимался со стула.
— Я же вам втолковывал, Любопытнов, — голос Антония Петровича звучал тихо и надменно, — мы его будем проверять… Вам разве не ясно?
— А что его проверять? — лез Юрочка на рожон. — Я его знаю.
— А на это я вам вот что скажу… Нам ваши глобусы и парты не шибко нужны. Мы вас только за мышцы к себе и взяли. За ваше десантное прошлое. К тому же я располагаю данными, что вы иногда балуетесь корешком, что строжайше запрещено нашим уставом. А Константин Иннокентьевич — каратист, И у него дядя в Москве. И валерьяною не балуется. Так что смотрите, мы можем запросто его вместо вас сюда посадить… Вам ясно?
Но Любопытнов тоже был крепкий орешек.
— Мне ясно! Мне все ясно… — поднялся он и в упор испепеляющим взглядом глядел на Антония Петровича. — Он к вашей Сонечке клеится. Вот что. А я этого не допущу. Я сам…
Что сказал дальше Любопытнов, я уже не слышал, потому что другие звуки вдруг заполнили мои уши — треск, да такой сильный, будто трещали кости мамонта, попавшего под электричку. В следующий миг я ощутил, что падаю вниз. Не вынесла ветка, что ли, не знаю. Но только через секунду я уже лежал на клумбе, засаженной анютиными глазками, и уже видел, как, раздвинув шторы, глядят на меня всполошенные гости Антония Петровича и, суматошно вертя шпингалетами, распахивают рамы. Хорошо хоть тьма вокруг была египетская, и свет из окон листва заслоняла, и потому было на клумбе моей темно, и гости меня не видели.
— Я же говорил, — успокаивал гостей расторопный Ашот Араратович Казбек, — ветка обломилась, просто ветка, от ветра… Чуете, какой ветер? Закрывайте окна…
— Не, а может, там это… — лопотал, теребя затылок, Быгаев, — может, там это… Ну…
Я лежал ни жив ни мертв. Сквозь качающиеся листья мне было хорошо видно их, распаренных, расслабленных от водки и жаркóго. Я чувствовал, что им до фени эта ветка, сломало, и хрен с ней, и они уже собирались закрыть окна, но тут раскормленная морда Рэма (или Сэма — кто их разберет?) высунулась из окна и, злобно сверкнув коричневыми глазами, оскалилась яростно. Оглушительный лай, словно разрывались петарды, сотряс воздух. Почуял, почуял, слюнявая скотина, и лапами уже скреб, волнуясь и гневясь.
— А ну-ка, Рэмка! Ату! Ату его! — взревел Быгаев. — Давай я пособлю!
И он пособил, поднял остервеневшего пса за задние лапы и, будто мешок, вытолкнул в окно. Злосчастная сволочь и в воздухе даже лаяла и плевалась пеной. И лишь земли коснулась, упруго рванулась ко мне. Тут только опомнился я. Чего ж я лежу? Смываться надо! Смываться! Как спугнутый заяц, пустился я наутек, толкнул калитку, но она оказалась на засове, и, чувствуя за спиной звериное яростное дыхание, бросился в глубину двора. Какие-то изгороди вставали по бокам, и драпал я по их темным коридорам, точно в страшном сне или ужасном фильме. Не знаю, почему Рэм не нагонял меня, может, от страха я тоже стал быстрым, как гончий пес, может, еще что-то, но только я мчался и мчался по черным закоулкам Антония Петровичева двора, и Рэм, сначала свирепо дышавший за мной, вдруг отстал. Однако вскоре другие звуки, еще более неприятные, возникли невдалеке:
— Э! Э! Окружай! В полон его! В полон?
И здесь, и там раздавались азартные пьяные голоса, то приближаясь, то удаляясь. «Попался, попался!» — стонала моя душа. Но тут я снова вспомнил о крыльях и чуть не обругал себя матерными словами. Балбес! Чего же ты тянешь! Лети! Воспрянув духом, попробовал я расправить крылья. Однако не тут-то было. Высокие изгороди и узкие проходы мешали мне, и, чтобы взлететь, я должен был влезть на яблоню, что и стал делать, не мешкая. Яблоня от торопливых моих движений затрещала, и звуки сии в мгновение привлекли преследователей.
— Вот он! — послышалось рядом. — Лови! — со страхом узнал я Антония Петровича.
Огромными прыжками он приближался ко мне. Но я уже был на яблоне и крылышками взмахивал, намереваясь покинуть сей беспокойный уголок. Да не успел. Цепкая рука Сонечкиного папы ухватила меня за ногу.
— Попался, ворюга? Не уйдешь! Любопытнов, ко мне!
Не имея другого выхода, со всего маху врезал я Антонию Петровичу ногой по скуле и, увидя, как рухнул он наземь, взмахнул крыльями. Улетая, услышал я посмешивший меня вопль.
— Он улетел! Улетел, Быгаев! — кричал Любопытнов голосом удивленного мальчика.
— Окстись, Люба, — ревел Быгаев, — ищи! Поменьше пить надо!
Я летел быстро, как воробей, ветер свистел в ушах, холодил лицо, грудь и — я с ужасом обнаружил — мои босые ноги, на которых уже не было тапочек.
«Попался! Попался!»
Так стонал я, дядюшка, паря над спящей Хлынью. Что делать? О, злополучные тапочки! И почему я не снял вас?
А дело в том — вы ведь знаете нашу фамильную традицию, — что на тапочках тех матерчатых матушка, когда собирала меня в сию далекую, в сию загадочную Хлынь, вышила крестиком по бокам инициалы мои «КЗ»… Как когда-то давным-давно, в юные годы, в пору тюбетеек и сандалий, в пору серебряных горнов и радостных маршей, собирая меня в пионерский лагерь и зная мечтательную забывчивость сына, ухитрялась матушка на каждой вещице, уложенной в чемодан — на трусиках, маечках и рубашках, — поставить две крошечные меточки «КЗ», что означало, как вы сами понимаете, «Костя Зимин», то есть я, аз грешный, Константин Иннокентьевич… Помню, дядя, как сейчас, день моих проводов в Хлынь. Так вкусно пахло пирожками в уютном домике нашем, так ласково касались стекол алые листья башмалы, так грустно поскуливал пес на цепи. Я уезжал из дома своего, надолго уезжал, неизвестно насколько, и почему-то мне казалось — навсегда. Батюшка, не зная, за что ему взяться, ходил из угла в угол и — я чувствовал — волновался, страдал, не находил себе места. То брался он за газету, но тут же отбрасывал ее прочь, то начинал неумело поучать меня, как вести себя в новых людях, но, понимая наивность своих слов, вскорости умолкал и тянулся набивать табаком трубку.