Чед Оливер - Неземные соседи
Он тихо проговорил:
— Моя душа представляет собою нечто вроде комнаты, замкнутой и запечатанной, в которой я хранил свои надежды и мечты о любви… Однажды я заметил, что эта комната опустела… или, вернее, что в ней обитало нечто иное… если хотите, страдание людей, которых я хотел вылечить, а, может быть, еще и страсть к научным открытиям.
Он снова замолчал. Как объяснить Губерту испытываемый км страх очутиться в плену своей любви?
— Я не мог… — сказал он наконец — не успел еще подумать о споем счастье… Возможно, что позднее…
Он умолк и, поднявшись на ноги, неожиданно воскликнул:
— Солнце садится. Надо спускаться, Губерт.
Они медленно шли по голубой скале, сохранившей еще отблеск потухшей иллюминации. На вершине склонов косые лучи солнца томились и умирали один за другим, и похолодевшая долина окутывалась тенью.
— Подумать только, что вокруг нас живут, может быть, люди, не имеющие ни крова, ни огня… — шептал Жан Лаворель.
Стоя на краю побелевшего обрыва Шо д’Антемоз, он вглядывался в пространство, где вырисовывались вершины гор, все более и более далеких, — удивительный архипелаг утесов и льдов!
Накануне выпал первый снег.
Лаворель не смог отделаться от мысли, что эти крутящиеся в воздухе хлопья служили исполнителями несчетного числа смертных приговоров…
— Игнац, взгляни! Он все еще там?
Молодой пастух остановился, защищая обеими руками свои зоркие глаза.
— Да, — произнес он наконец. — Он двигается.
— Надолго ли его хватит? — вздохнул Лаворель.
Вместе с Максом они пробовали соорудить плот, перевязав толстые стволы деревьев веревкой. Жан отважился даже пуститься на нем в путь, но тут же попал в водоворот. Ему стоило больших трудов посадить свой изломанный плот на мель. Пришлось отказаться от всякой попытки…
— Идем работать! — сказал Лаворель.
Они спустились к Новым Воротам, где работали их товарищи. Надо было торопиться. Через некоторое время склоны обледенеют, и по ним нельзя будет поднимать тяжести. Между тем, в ожидании суровой зимы, надо было заготовить возможно больше дров. Когда они приближались к Новым Воротам, Жан остановился, прислушиваясь к смеху Орлинского.
— Этот, по крайней мере, не унывает! — сказал он Игнацу.
— Я никогда не был так счастлив… — говорил Орлинский. — Я на своей шкуре узнал, что такое цивилизованное общество; я не сожалею о нем… Оно было беспощадно…
После долгого молчания Игнац ответил доктору:
— Он охотно работает… не то, что Добреман…
— Что же ты хочешь? Добреман не привык…
— А ты? — неожиданно возразил пастух. — Разве ты привык к такой работе?
Жан засмеялся.
— Я всегда любил горы: для меня это не так трудно…
Взгляд его окинул долину Сюзанф, покрытую белой пеленой и испещренную короткими голубыми тенями скал. Бледное солнце блуждало по леднику, разукрашенному узорами первого снега. Ах, если бы все люди могли спастись, как они, достичь подножья высоких вершин, найти долину, подобную долине Сюзанф!!!
Когда Лаворель взбирался на перевал, эта назойливая мысль становилась невыносимой.
За этим заливом, раскинувшимся у его ног между склонами Саланф, открывалась от выступа Ганьери и до скалистой глыбы Луизина длинная расселина. Отсюда тянулась бесконечная вереница гор, вздымая к неподвижному небу свои острые силуэты, свои плечи, свои снежные головы.
Бернские Альпы… Валлийские Альпы!.. Там, у их подножья, должны были ютиться люди, нашедшие спасение в роскошных отелях горных курортов.
Иногда море исчезало в сплошном тумане, из-за которого резко выделялись на солнце отдельные вершины. Над светлыми слоями перистых облаков обрисовывался далекий материк — неровный, весь в ямах, изрезанный острыми мысами. Подернутые туманом фиорды извивались на нем вычурными узорами.
— Эмиль! — спросил Лаворель сопровождавшего их Жорриса. — Не кажутся ли тебе сегодня эти горы особенно близкими?
— А все-таки, — ответил валлиец, — мы не сможем до них добраться.
— Эх, лодку бы, — крикнул в каком-то отчаянии Жан. — Неужели мы не сумеем построить лодку, которая будет держаться на воде?
— У нас нет инструментов, — проговорил Жоррис, изумленный интонацией Лавореля. — Да и море больно скверное, — добавил он.
Наступило молчание. Они думали о непроходимых пропастях, усеянных скалами, где даже в спокойные дни чувствовался неумолимый закон моря с его противоречивыми течениями, которые приносили и уносили всевозможные обломки, а с ними и полунагие, изуродованные трупы…
В течение первых недель Макс часами наблюдал, как эти мертвые тела подплывали совсем близко и снова уносились в неведомую даль.
Жан смотрел на золотящуюся зыбь белого тумана, отделявшего от него затерянную в горах мечту, и тяжело вздыхал…
В тот же вечер, поднимаясь со своей ношей от Новых Ворот, Жан Лаворель и Игнац встретили Добремана. Он беспечно прогуливался по узкой тропинке, которую, шагая по ней изо дня в день, протоптали их ноги.
С видом полного разочарования, ежась от холода и кутаясь в одеяло из шкур, он, казалось, чувствовал себя в своем костюме крайне неловко. Игнац шел последним и, проходя, нечаянно его задел. Тем самым тоном, который он когда-то усвоил по отношению к маленьким людям, Добреман произнес:
— Будьте осторожней, мой друг.
Игнац выронил из рук дерево и рванулся вперед:
— Я вам не друг, — сказал он и добавил сквозь зубы: — Молодой и сильный мужчина, а не работает…
Добреман вытянул свои тонкие руки с гибкими пальцами, не знавшими другого труда, как перебирать банковые билеты да подписывать чеки.
— Я? Я работаю мозгом!
Вызывающий тон, презрительные глаза, мерившие своего собеседника с ног до головы! Игнац грозно выпрямился. Юношеское лицо, окаймленное вьющимися волосами, стало суровым. В звуке голоса послышалась властная сила предков, грудью отстаивавших свои горы и свои права.
— Ваша очередь! Несите!
Он указал на тяжелый ствол, упавший на снег. Добреман хотел было отделаться шуткой. Но железная рука горца чуть не раздавила ему плечо. Он увидел над собою крепко сжатый кулак и почувствовал себя заранее побежденным. Побледнев, он наклонился к земле, поднял ствол, но тут же выронил его.
— Несите! — приказал Игнац.
Вернувшийся обратно Лаворель успел вмешаться.
— Возьми мою ношу, — сказал он пастуху. — Он не может… Я ему помогу…
И, схватив ель за обломанные корни, он жестом кивнул на верхушку дерева.
— На плечо, — посоветовал он.
Согнув голову, Добреман неловко поднял тяжесть и, сгорбившись, медленными шагами последовал за Игнацем. Капли пота стекали на его баранью шкуру.
Добреман, спавший в одной хижине с Жоррисом, старым Гансом и Игнацем, проснулся раньше других… Брр! Храп этих людей, это совместное житье, — все это наводило на него ужас. Он с трудом поднялся и приоткрыл дверь. Проникнувшая в хижину полоса тусклого света позволила различить тела, сжавшиеся против него на матраце. Он ждал пробуждения пастуха. Игнац вскочил одним прыжком и вышел, мимоходом толкнув его. Добреман последовал за ним и дружеским тоном, почти просительно, спросил: — Не сложите ли вы мне хижину, как у Дэнвилля? Я дам вам все, что захотите!
Пастух пожал плечами:
— Здесь нечем платить…
Добреман показал на крупный бриллиант, который он носил на пальце.
— Хотите это?
— Он мог бы, пожалуй, служить для пометки камней, — сказал задумчиво пастух. — Но мне мой нож больше нравится.
И добавил без всякой злобы:
— Я, впрочем, охотно помогу вам, потому что вы такой неловкий.
Добреману пришлось самому отнести несколько булыжников на выбранное место. Он сразу оцарапал себе руку и принужден был обвернуть ее обрывком платка.
— Вы никогда не научитесь, — разочарованно сказал пастух и продолжал работать один.
Англичанин все лежал на земле, не произнося ни слова.
— Самый благоразумный из нас, — говорил про него романист. — Он не пытается жить…
И Жорж Гризоль подавлял вздох. После того, как призрак смерти отошел, наличие надежного жилища и огня его больше не удовлетворяло. Новое существование представлялось ему во всем своем страшном однообразии и животной грубости. Вереница безрадостных дней, влекущих за собой одни и те же работы, мелкие и утомительные: вместе с детьми ежедневно срезать траву, расстилать и сушить звериные шкуры и сортировать камни, которые женщины ходили собирать в долине для постройки хижин. Нескончаемая работа, которая причиняла рукам мучительную боль!.. Есть одну и ту же пищу, страдать от холода, сырости, снега… В его возрасте, с его привычками! И причиной всему этому служила жажда жизни, неразлучная с их телом и обрекавшая их на такие страдания… Когда они вместе с историком поднимались медленными шагами по склонам, они с горьким отчаянием постоянно возвращались к прошлому. Они перечисляли все свои ежедневные мелочные удовольствия, все подробности своего минувшего благоденствия. А что они не высказывали, то угадывалось в их обоюдных речах. Это была тоска по фимиаму, который воскуривался их зрелому возрасту, по славе и поклонению, являвшимся законной наградой их трудов…