Леонид Леонидович Смирнов - Сын Неба
Я не хотел думать ни о чем, происходящем вокруг. Я думал об Ульрике.
15. Было это в далеком 1990-м году. Мы, двое начинающих тогда художников, Юра и я, страшно бедствовавших, пытались продать свои работы. Продать было сложно. Еще сложнее было купить краски, кисти и холсты. Экономика, строившаяся на принципах дефицита, не позволяла ничего приобрести без борьбы. Вроде бы, все было дешево, но попробуй достань.
Но уже тогда, в глубине далекого 1990 года, мы видели свое будущее. Мы представляли свои выставки через несколько лет по всему миру. Мы даже сочинили себе будущих жён: Юрину звали Ингрид, мою — Ульрике. У Юры — шведка, у меня — норвежка. Статус иностранца в изувеченной коммунистическим режимом стране был выше любого другого статуса. В те годы любой иностранец воспринимался нами пришельцем с другой планеты: он может свободно путешествовать по миру, он может свободно творить в любом жанре, в любом виде искусства, он богат, наконец, он может себе позволить не бесконечно думать о деньгах, о деньгах, о деньгах, а думать о творчестве. Это мы, совки, за паршивые восемь долларов (тогда это было сто шестьдесят рублей) должны были вкалывать, как Золушка, целый месяц. И с такими деньгами Юра подойдет к Ингрид, а я — к Ульрике?
Нет! Мы будем выставляться на Западе, выставляться с успехом, с блеском. И вот наступает оно, светлое бессовковое будущее, и на своей выставке (в Лондоне, в Париже, в Осло, в Стокгольме) я стою у любимой своей картины и жду. Я знаю: сегодня придет Ульрике. Мы с этого дня — навек вместе. Она будет моей женой. Мы будем жить в маленьком домике (не коммунальном) на фиорде, снаружи будет снег и вьюга, а внутри — тепло, много света, я с огромным наслаждением наношу краску на холст, Ульрике сидит у камина, вяжет на спицах для меня новый свитер или читает мне вслух. Норвежский я освою. Потом мы смотаемся на недельку в Париж, на очередную выставку. С успехом, с блеском.
Но это будет после. Сначала будет та, первая выставка, на которой мы встретимся. Я ни с кем ее не спутаю. Она медленно будет проходить мимо картин, и когда подойдет к той, моей любимой, я спрошу ее:
— Вы — Ульрике?
Я знал, что эта встреча будет, я ждал. Ульрике тоже нагадали, что муж у нее будет художник, что жить они будут счастливо, только вот… Извини, Ульрике, сказала ей мама, отложив гадальные карты, но он будет…
Она сделала паузу, а потом выдохнула:
— Он будет — совок.
В ту эпоху мы были не россиянами, мы были совками. Не знаю, кто ввел в обращение этот термин, означавший, видимо, сокращение от слов «советский человек», но термин гениально соответствовал сути, обозначая не только советского человека, но и советский строй, и советское государство, и сам уклад жизни в совке. Конечно же, для совка отхватить такую невесту, как Ульрике, — это покруче, чем выиграть «Волгу» по государственной лотерее или получить от государства бесплатно квартиру.
— Ой, мама, не хочу за совка, — застонала Ульрике, но стонать было поздно. Или рано.
— Ничего, доченька, — успокаивала ее мать. — От судьбы не уйдешь. Совки тоже разные бывают, а те, которые попадают сюда, к нам, непростые совки, они — умны, деятельны, талантливы. Это может быть вариант покруче, чем многие из наших.
И Ульрике успокоилась. И стала ждать меня. И когда она пришла на выставку, она подолгу останавливалась у каждой картины. И когда подошла к той, моей любимой, я не сомневался, что это подошла именно она, я не мог ее спутать ни с кем. И я спросил:
— Вы… Вы — Ульрике?
И она поняла, что это — я. Что сбылись предсказания матери, что сейчас осуществляется ее вселенское предначертание: всегда быть со мной. Она узнала меня. И она спросила с сильным акцентом, но по-русски:
— А вы?.. Вы — совок?!
16. Мы никогда не знаем, началом каких событий становится порой маленький, незначительный с виду эпизод. В момент, когда меня уводили в наручниках, я больше всего радовался, что таким неожиданным способом ускользнул от волчковских бомжей. Бомжи эти несомненно представляли собой реальную опасность. И серьезную. Для бандитствующих структур люди, стоящие на учете в психушке, — бесценные кадры. Никакому профессиональному, высококвалифицированному киллеру не под силу то, что легко разрешимо для них: убить человека и, даже попавшись, ускользнуть от тюрьмы. Какой спрос с шиза? И все-таки, как я классно смылся от них на ментовском воронке!
Я ждал, когда разберутся в моем деле. Но прошли сутки, двое, трое. Пора бы Баранову проспаться и пролить свет на ситуацию.
Была встреча с адвокатом. Человек он оказался довольно молодой, неглупый, он ошарашил меня новостью: Баранов — скончался.
17. — Кто там?
— Тихо! Тс-с-с.
— Это кто?
— Это я — Каюмба. Я пришла тебя спасти, Уманга!
— Каюмба…
— Не бойся, я усыпила охрану. Бабушка Маганда дала мне волшебной травы. Я скатала из нее шарики, через трубочку из кустов плюнула шариками по охранникам, они уснули. До рассвета не проснутся. А мы к рассвету будем уже далеко! Хватайся за лиану! Ой, какой ты тяжелый!
Наверху было свежо и приятно. После трех дней сидения в затхлой глубокой яме я всем своим первобытным чутьем наслаждался ароматом таинственной атлантической ночи.
— Бежим, Уманга! Если до рассвета мы скроемся в горах, они не найдут нас!
Я смотрел с восхищением на эту стройную двенадцатилетнюю женщину, настоящую деву-охотницу. Она рисковала всем. Она обрекала себя на вечное изгнание, чтобы жить, до последнего дня своего прячась от людей. Жить вдали от родных, от своего племени. И все — ради меня! На ее черных волосах появился золотистый отлив при свете звезд, призрачных, мерцающих, непостижимых. Ее ноги, стройные, сильные, будто бежали уже туда, в горы, чтобы спасти меня. В нетерпении она делала какие-то бессмысленные движения:
— Бежим, Уманга!
Я обнял ее, прижал к себе. Может быть, приди она в первую ночь, я бы, не раздумывая, убежал вместе с нею. Я бы несся по выжженной солнцем, теплой даже ночью траве, со всей безудержной прытью своих сильных, быстрых ног, насыщенных энергией четырнадцати лет, я бы подхватил Каюмбу на руки и бежал, бежал бы с ней туда, где спасительные вершины гор, где многие сотни лет мы будем вместе, где родится новое племя: от меня и от нее.
Она обняла меня, прижалась к моей груди своей молодой, еще не растраченной грудью. Она не понимала, почему же я остановился в нерешительности:
— Бежим, Уманга!
Может быть, приди она во вторую ночь, я бы тоже убежал вместе с нею. У меня еще были некоторые сомнения… Я знал, что с рассветом, после третьей ночи, меня поведут к пропасти, сбросят вниз. Я буду долго лететь. Как птица, сильная, независимая, беззаботная. Да, внизу камни, да, я расшибусь о них с такой силой, что моей кровью, моими мозгами будут забрызганы соседние скалы. Но перед этим будет несколько секунд полета…
— Бежим, Уманга!
Но это была уже третья ночь. Что изменилось? Внешне ничего. Я просто на сутки больше просидел в глубокой яме с гладкими отвесными стенами, влажными, глинистыми. После третьей ночи меня не поведут к пропасти. Я пойду к ней сам. Я, Уманга, старший сын Великого Вождя, я, самый сильный, быстрый и ловкий среди молодых воинов, я, столько раз признававшийся своим племенем лучшим из лучших. В жертву надо принести именно меня. Иначе мы проиграем в этой войне с пришельцами. Иначе все племя ждет гибель, в лучшем случае — рабство. Нет, в худшем случае — рабство. В лучшем случае — гибель.
— Прости, Каюмба…
18. — Вы думаете, здесь одни преступники сидят? — адвокат улыбнулся, и я невольно отметил, насколько профессия сформировала этого молодого еще человека, сколько жизненного опыта он накопил за недолгий пока свой срок на планете Земля.
— Но ведь я знаю, что было на самом деле! Пусть копают! Докопаются до истины!
— А что есть — истина? Когда-то считалось истиной, что Земля стоит на трех китах. Потом общепринятым стало, что она круглая, но Солнце вращается вокруг нее, — он продолжал улыбаться, наверное, в улыбочке своей неосознанно, но не без удовольствия, выражал свое явное превосходство надо мной в сложившейся ситуации. — Вы не путайте бытовую истину и правовую. Все показания против вас: и Капитоньевой, и Якимовой, и даже старшего лейтенанта Добрецова.
— Простите, капитана…
— Да, простите,… это… капитана…
— Я одного не понимаю: зачем им все это надо?
Он перевел разговор на вопросы оформления документов, на размер своего гонорара, спросил, есть ли претензии к условиям содержания в камере. Претензия у меня была одна: почему я все-таки в ней, в этой самой камере, содержусь?
— Неужели вы не поняли? — он улыбнулся мне открыто. — И Капитоньева, и Якимова, и… это… Добрецов всегда будут ненавидеть вас! Даже если вы будете делать им подарки к Рождеству, Восьмому марта и дням рождения! Неужели вы не поняли, почему? Неужели вы поверили, что гражданская война в нашей стране когда-нибудь кончится? Только среди своих вы в безопасности. Но вы — не среди своих.