Василий Мидянин - Что делать, Фауст. Пропушкина
— Ну, ясно. Остапа понесло.
— Денег ты категорически не любишь, одначе сосешь их отовсюду — из журнала своего, из Некрасова, из Тургенева, из Гнедича... Из Натали. Как же, ты ведь это делаешь вовсе не из любви к деньгам, как какой-нибудь недостойный Илличевский, просто привык жить на широкую ногу, привык не задумываться, откуда они берутся — это ведь столь низменные материи! Этакая пиявица ненасытная, коя, насосавшись крови, говорит своей жертве: «Ну что ты сокрушаешься по этой глупой телесной жидкости? разуй глаза, в мире столько прекрасного!»
— Леша!..
— Кстати, о Натали. Это, кстати, что касается любви. Наблюдал я ее на прошлой неделе глубокой ночью у «Лиссажу» в сопровождении супруга. Подошел поздороваться. Смотрю: ба! что такое? Александр Сергеич-то в плечах раздался, шевелюра вся белая у него, точно мукою посыпали, одет в мундир, говорит с французским прононсом...
— Хватит!!! — взревел Пушкин и с такой силою хватил кулаком по столу, что столовые приборы подпрыгнули, жалобно звякнув.
— Простите, у вас все в порядке? — У стола мигом возник официант.
— В порядке, в порядке, — заверил Илличевский, не спуская глаз с побагровевшего Пушкина. — Мы просто немного поспорили по философическим вопросам.
— Нормально все, — выдавил Пушкин. — Несите уже, наконец, горячее!
— Сию минуту-с подадут, — вежливо поклонился официант.
Жюльенов дожидались в тягостном молчании. Приняв под горячее еще по рюмке душистой, разговорились снова, хотя настроение уже, конечно, было упущено.
— Я сейчас пишу что-то вроде мемуарцев, — поведал Илличевский, ковыряя свой жюльен серебряной ложечкой. — Про телевидение начала девяностых. Ну, когда я туда только пришел. «Взгляд», Листьев, Бодров-младший, «Поле чудес». Заинтересует тебя?
— Конечно.
— Только с условием, что ты там ни буквы не поправишь. Иначе окончание будет печататься у Диброва в «ПроСвете».
— Ладно, поглядим. Корректуру все равно ведь будешь вычитывать. Договоримся. — Пушкин с тоской посмотрел на графинчик с водкой, потом решительно отстранил рюмку. — А что наши, лицейские? Видишь кого-нибудь?
— Костю Данзаса вижу регулярно. Пишет тексты для Сердючки и Шафутинского. Раздобрел, разленился. Купил себе дачу на Рублёвке.
— Встречался с ним недавно, — усмехнулся Пушкин. — На книжной ярмонке. Отрастил себе славное пузцо, пиджак не сходится.
— Барон Корф, сказывают, уехал послом в Канаду. Бенкендорф...
— Знаю про Бенкендорфа.
— Ну, и все. Матюшкин до сих пор у меня выпускающим редактором работает. Про остальных тоже знаешь, наверное. Пущин в Германии на ПМЖ, Гурьев — зампред «Внешторгбанка», Дельвиг умер, Корнилов спился, Кюхля умер...
— Как — Кюхля умер?! — оторопел Пушкин.
— Уж месяца три как. Не оборол он своего туберкулезу.
— Господи, но как же это? — растерялся Александр Сергеевич. — Я же тогда ездил к нему... он ведь шел на поправку...
Илличевский задумчиво помял в пальцах сигарету.
— Я так понимаю, не осталось у него воли к жизни. Истаял он. Положа руку на сердце, не у места он был в двадцать первом веке. Муторно ему здесь было, гадко, низко... Такое ощущение, что он вообще во всякое время был лишний. Кощунство говорить такое, но на своем месте он был, пожалуй, только в колонии. Было плохо, но он типа страдал по сфабрикованному обвинению за вольнолюбивые помыслы. Там он написал свои лучшие строки. Потом вышел при перестройке — полный радужных надежд, перспектив, планов... Ан глядь — великое государство развалилось, народишко измельчал, не осталось в людях ни стремления к свободе, ни силы духа. Вроде бы пришли к власти те, с кем Кюхля вместе баланду хлебал и по западным «голосам» выступал, а ничего, в сущности, не изменилось, стало только хуже. Ему бы примкнуть к правозащитникам, к какой-нибудь Хельсинкской группе — были бы и деньги, и уважение на Западе. Нет, не смог наш Кюхля: избыточно честен был, оттого и не мог устроиться как следует при всяком режиме...
— Но почему? — горестно пробормотал Пушкин. — Почему никто мне не сказал?
— А никто и не знает практически, — глядя мимо собеседника, Илличевский мучительно долго щелкал зажигалкой и, наконец, прикурив, продолжил: — Я, Матюшкин и Пущин. Пущин специально примчался чартером из Дюссельдорфа. Больше у гроба никого не было. Кому ни позвонишь — либо «Оставьте телефон, он вам перезвонит», либо «Абонент временно недоступен или находится вне зоны действия сети». Барон в Канаде, Бенкендорф перманентно на совещании у руководства, Данзас на гастролях в Уфе с «Фабрикой звезд»...
— Меня-то всегда можно вызвонить, — с упреком сказал Пушкин. — По мобильнику или на работе. Какого же хрена ты...
— Александр Сергеич! — Илличевский наконец посмотрел ему прямо в глаза. — Помнишь, дорогой друг, я звонил тебе три месяца назад? Помнишь?
— Наверное, помню... — осторожно проговорил Пушкин, уже начиная понимать.
— Друг мой Александр Сергеевич был изрядно навеселе и хихикал через слово. Я ему: здравствуй, брат. Ты знаешь, Кюхля... А Александр Сергеич кричит: привет, Пашка, мы тут зажигаем не по-детски, приезжай немедленно! Подожди, говорю, Саша, тут Кюхля... А Саша кричит: хватит болтать, приезжайте вместе с Кюхлей, угощаю! познакомлю с мадмуазель Ксю!.. Так вот и поговорили.
— Кюхля... — с тоской проговорил Пушкин. — Ну как же так, брат Кюхельбекер, а? Почему?..
Кюхля, с которым в середине восьмидесятых они вместе ходили на полуподпольные концерты БГ и Цоя, с которым они неоднократно облазили сверху донизу Эрмитаж и Петергоф, неуклюжий Кюхля в нелепых очках, громоздкий рифмоплет, над творчеством коего он постоянно глумился, порой даже излишне жестоко — но пронзительно чистый и честный человек, самый близкий друг детства...
Пушкин внезапно развернулся всем корпусом к почтительно стоявшему поодаль официанту:
— Эй, человек! Еще водки!..
Официант подошел к их столу, смахнул со скатерти на серебряный поднос пару использованных салфеток, наклонился к Илличевскому, спросил тихонько:
— Может быть, уже хватит, Алексей Дамианович?
— Водки, халдей! — заревел Пушкин. — Кюхля умер!
Илличевский сделал успокаивающий жест.
— Принесите, Аркадий, — попросил он. Официант кивнул и тут же исчез. — А ты, Саша, держи себя в руках; срам, честное слово. Изволь, побеседуем на отвлеченные темы. Не стоит тебе нервничать, невролог не велит.
Они беседовали еще с четверть часа, но разговор совсем уже не клеился. Приходилось вымучивать и темы, и реплики. Помянули Кюхельбекера, обсудили московскую книжную ярмарку, договорились на будущий год вместе поехать на биеннале в Роттердам. Наконец после очередной затянувшейся паузы Илличевский произнес:
— Ладно, Саша, ты извини, но меня уже люди ждут. — Он нашел взглядом официанта и поднял руку: — Аркадий, с этого столика на меня запишите, пожалуйста.
— А то бы и познакомил друзей с видным отечественным литератором, — пьяно ухмыльнулся Пушкин. — Ась? Тоже ведь до известной степени величина.
— Прости, Саша, у меня деловая встреча, — произнес Илличевский, подымаясь из-за стола. — А ты в пьяном виде совершенно непереносим, и терпеть тебя в таких обстоятельствах способен только очень узкий круг знакомых. Ладно, увидимся еще года через полтора. Позвони мне на следующей неделе, что ли, если будешь трезвый, пообщаемся.
Пожав Пушкину на прощанье руку, он степенно удалился за малиновый бархатный занавес в кабинеты. Александр Сергеевич еще посидел немного, глядя расфокусированным взглядом в пространство, затем налил из графинчика в хрустальную рюмку водки и вдумчиво опростал последнюю. Посидел еще, угрюмо сгреб со стола графинчик с остатками и поплелся обратно в боулинг, откуда по-прежнему доносились азартное громыханье шаров и тарзанские вопли Вяземского. Опустился за один из свободных столиков, положил на него ноги и начал флегматично отхлебывать прямо из графинчика, наблюдая бездумно за коллегами. Сидевший за соседним столом Гнедич картинно поаплодировал ему, одобряя проявленное приятелем богатырское презрение к крепкому алкоголю.
— Иваныч, — хрипло сказал Пушкин, — а вот ты, к примеру, знал, что Кюхля умер?
— Кюхля? — осторожно удивился Гнедич. — Кто это?
— Понятно. Проехали. — Пушкин поднялся из-за стола, направился к своей дорожке, склонился над монитором, едва не повалив его. — Ну что, Костя, много без меня накидал?.. У-у-у, бестолочь! Давай-ка я сам теперь...
Еще с четверть часа Пушкин неутомимо метал тяжелые шары, успев за это время оприходовать до дна заветный графинчик и еще дважды заказать по пятьдесят. Когда он выбил шестой страйк и, отдуваясь, плюхнулся за свой столик, мобильник у него во внутреннем кармане тоненько запиликал «Le Vent, Le Cri». Поэт выдернул телефон из кармана, поднес его к уху.