Дмитрий Глуховский - Будущее
Олаф переползает так, чтобы стрелять в меня было половчей. Смотрит на меня через прицел тяжелого автоматического пистолета.
— Если с ней что-то случится, Рокамора тебе голову оторвет, — говорю я ему. — Так что не дергайся.
Он замирает, лупает своими зенками, якобы призадумался, но я ему не верю.
— Хесус... Хороший человек. Бросить все и умчаться на край света ради своей девчонки... Живой человек. В этом его слабость. Ему немного осталось, — бормочет Беатрис. — Он ничего не успеет сделать. Он проиграл.
— Ради какой девчонки? Где он?!
— Как ее зовут? Аннели? Сказал, что наконец нашел ее... Олаф стреляет.
Вместо того чтобы принять пули телом Беатрис, вместо того чтобы дать ей облегчение, я успеваю вытолкнуть ее, уберечь — и принимаю ожог за нее. Левое плечо. Опять мое левое плечо. Потом — раз! раз! раз! — прыгает ствол, перепонки растягиваются, в ушах звон, Олаф качается, перегибается, укладывается спать лицом вниз.
Беатрис падает на стол, склянки катятся, сыплются на пол, она подбирает их, тяжело, через бок, садится.
— У него есть душа, у Хесуса. Бездушный человек не слышит совести, ни о чем не жалеет, а Хесус — сплошное раскаяние.
Я переворачиваю Олафа лицом вверх, поднимаю выроненный им пистолет. Он жив, хотя пузо у него все красно-черное.
— Рокамора уехал к Аннели?! Куда?! Говори!
Олаф молчит, только дышит, дышит быстро и неглубоко, и с каждым выдохом из него, как из уточки для ванной, бьют слабые струйки.
Рокамора поехал туда. Шрейер говорил, на него работают взломщики... Он мог засечь локацию, в которой я включал коммуникатор Аннели. Вот почему его нет... Его самого и его людей.
Я должен узнать у отца Андре, все ли в порядке. Все ли в порядке с ней...
— Знаешь эту шутку? — бормочет Беатрис. — Переменная Ефуни... Он говорил, что те же сегменты ДНК, которые отвечали за старение, имели и другую функцию. Отвечали за душу. А мы перекодировали их. И никто не знает, что мы там вставили себе вместо души.
Врубаюсь, набираю ему — ай-ди отца Андре сохранился, Аннели мне писала с его коммуникатора. Отвечает он не сразу.
— Ян! Ян! В здании Бессмертные! Нам надо... — Картинка мельтешит, Андре дает петуха. — Твой ребенок... Они нас нашли! Где ты?!
— Что?! Что случилось?! Связь рвется; экран гаснет.
— Надо вернуть душу обратно... — шепчет Беатрис и пьет из пробирки. — Мы должны вернуть ее...
Пьет из открытой пробирки!
Запинаясь об Олафа, оскальзываясь в густеющем зеркале, которое из него вытекло, я вырываюсь из этой страшной комнаты, оступаюсь на лестнице, пролетаю несколько ступеней, хлопаю входной дверью, вязну в песке, задыхаюсь, бросаю один последний взгляд на пляжную хибару.
Беатрис сидит у открытого окна, перегоревшие глаза провожают меня, на губах улыбка, солнце крутится бешено вокруг неподвижной земли.
Ничего не могу соображать. Сердце колотится так, что ребрам больно, в черепе шевелится что-то шипастое, легкие все залиты страхом и бешенством, и бешенство плещется через рот наружу, стоит кому-то встать на моем пути.
Я расталкиваю, распихиваю застрявших на одном месте зевак, всех этих лощеных бездельников, которые спускают свое бессмертие в казино и коптят его под нарисованным солнцем, врываюсь в лифты, как безумный долблю по кнопкам и слишком медленным сенсорным экранам, бегу так быстро, как могу, как позволяют мне колющийся комок в груди, переполненные легкие, дыра, прожженная Олафом в нескольких сантиметрах от моего выключателя.
Поезд приходит сразу, единственное мое исполненное желание, утешительная сигарета перед расстрелом.
Кепи рабочего осталось у Беатрис, ротозеи в тубе пялятся на меня, глумливо хихикают, сторонятся опасливо и брезгливо. Я таращу высохшие глаза в мелькающую за окном социальную рекламу: «Высокие налоги? Из-за тех, кто решил завести детей!» — на картинке ультрасовременный учебный класс, испоганенный маленькими прыщавыми вандалами.
Только попробуйте.
Только попробуйте, гниды блядские.
Только попробуйте к ней притронуться.
Я думаю только о ней, о двухмесячной девочке без имени, которую у меня хотят отнять. Вызываю святого отца раз, еще раз, еще.
— Штурмуют... Саранча... К саранче... — сквозь помехи кричит он мне и после этого больше не отвечает никогда.
Наконец «Промпарк», туба тормозит посреди черноты. Двери разъезжаются в сторону — надо выйти в вакуум, в место, которого нет. Так сюда когда-то приехала Аннели с моими детьми в чреве. Поэтому она тут вышла.
Шагаю вперед, на платформу, зал только начинает появляться, а я уже бегу вовсю по границе пустоты и мира, к подъемникам. Бросаюсь под колеса слепым гигантам-грузовикам — и они тормозят испуганно, слоны перед мышью; ору до хрипоты на тяжелые и медленные лифты, кляну их ржавые мозги, молочу кулаком по контрольным панелям, подъемники тащатся вверх, я лезу в едва наметившуюся щель. Сломя голову — по темным коридорам, туда, где ворота фермы, где слепые и глухие бизоны, тупое мясо, туда, где мой дом, где мой ребенок, где эти твари, где мой бедный храбрый гомик, отец Андре, где Берта, где Борис, где маленькая Наташа, где мой ребенок, где мой ребенок.
Дверь вспорота лазерным резаком. Зал пуст.
— Где вы?! Где вы?!
Через хрип — вой, в руке пистолет, подарок Олафа, первому же — пулю промеж глаз; только тут никого нет. Наш сквот разорен и пуст, матрасы раскиданы, распятия сорваны со стен, на полу шмотье, красные брызги.
— Где выыыы?!
Час. Я ехал сюда один час. За это время все могло случиться, все могло кончиться. Я опоздал, опоздал! Но я продолжаю искать, заглядываю везде. Снова в мясной зал, к стаду — не может быть, чтобы никаких следов! Бегу вдоль стен, зажимаю дыру в себе ладонью. В углу вижу лаз для уборщиков, крышка оторвана. Становлюсь на четвереньки, ползу по трубе, утыкаюсь в оброненную детскую соску, в кровь мне впрыскивают ускоритель, я не слышу боли, только пот в глазах мешает, льет и льет, сука!
Первый зал — покорных бизонов Вилли проворачивают на огромной, как мироздание, конвейерной линии, превращая во всевозможные виды мясной продукции, от сосисок до бургеров, придавая их земной жизни смысл.
Нет... Он сказал что-то про саранчу. Про саранчу.
Я лезу дальше, быстрей, быстрей! Мимо цехов, где растят хлеб, мимо цехов, где штампуют псевдоовощи, дальше, дальше, натыкаясь тут и там на следы рифленых подошв штурмовых бутсов, на обрывок пеленки, на белые молочные капли.
Но меня ведет другое — нарастающий шум, странный, жуткий, не живой и не механический, не то стрекотание, не то шепот, не то хруст.
Коммуникатор светит все слабей, я тоже почти на нуле. Он кончается, а я остаюсь.
Лаз выводит меня в помещение, километровые стены которого сплошь заклеены фотообоями, изображающими сочную зеленую траву. Только трава, трава — ничего другого. А вдоль этих зеленых стен зиждутся стеклянные цистерны, широкие сверху и сужающиеся книзу, в десять человеческих ростов высотой. Таких воронок-цистерн тут сотни, и каждая сверху донизу забита пыльно-зеленой кишащей массой.
Кузнечики. Саранча. Лучший источник протеина.
К раструбам воронок подходит закрытый конвейер, и из него на насекомых манной небесной падает какая-то зеленая масса, якобы трава. Зелень эта исторгается нескончаемо, постоянно, но следов ее внутри цистерн не видно — саранча перетирает ее мгновенно, изничтожает до последней молекулы. Те, кому повезло, кто оказался с краю, пялятся своими бусинами через стекло на фотообои с травой, у них благоприятный психологический климат, пролетает у меня дикая и случайная мысль, а остальные глядят в соседей. Снизу к воронкам подведен другой конвейер — на него втягиваются насекомые, достигшие нужного размера, гибнут там от электричества и убывают изжариваться в кипящем масле.
Стрекот их существования и шелест их умирания наполняют все сотни тысяч кубометров этого мирка до отказа. Не слышно ничего, кроме надсадно орущего в уши «ЧХРЩЧХРЩЧХРЩЧХРЩЧХРЩЧХРЩЧХРЩ», не видно ничего, кроме постепенно осыпающейся, как песок в колбах часов, слитной зеленой массы. И вот я их вижу.
По стене поднимается шаткая лесенка — если вдруг надо будет человеку залезть наверх, к конвейеру, к раструбам воронок и что-то там осмотреть, проконтролировать машины. Ступени полметра шириной, перильца-нитки. Почти под потолком лестница упирается в узкий мостик, проброшенный по воздуху над прозрачными цистернами.
Мостик доходит до стены; в конце — запертая дверь, и к ней загнана кучка оборванцев. Фигурка в сутане, женщины со свертками, укрывшиеся за спинами пары мужчин. А к ним подступают люди в черных балахонах, с белыми пятнами вместо лиц.
Я вцепляюсь в нитку, карабкаюсь по дрожащим ступенькам, мне не страшно упасть, не страшно разбиться.