Сергей Снегов - Диктатор
Она уже не говорила, а захлебывалась гневными словами. Ее распирала ненависть. Ее страна внезапно выброшена из мира довольства, из царства относительного благосостояния в пучину бесправия и нищеты. Границы закрыты, на дорогах воинские посты, снабжение извне оборвано, даже электричество не поступает, даже тепло иссякло — целый народ вдруг ввергнут в мир холода, темноты и недоедания. И это чудовищно! Оборваны цивилизованные связи, только обмен товара на товар, примитивный порядок дикарства!.. А как произвести товары, если нет сырья для них? Заводы останавливаются от нехватки электричества и тепла, изделий на обмен все меньше и меньше — впереди мертвая остановка, паралич хозяйства. И вымирание людей! Вот на что нацеливается правительство! А чтобы ускорить деградацию народа, всем латанам приказано покинуть Флорию, а среди них мастера, инженеры, ученые — люди, без которых не функционировать хозяйству. Флоров, рассеянных по Латании, насильно выселяют на родину, а это либо молодые солдаты, освобожденные от воинской службы, либо учащиеся институтов Адана и Забона. Что способны сделать для спасения своего края такие юнцы? Они лишь умножают жаждущие рты, лишь усиливают обнищание несчастной Флории. Террор, до того угрожавший лишь прямым преступникам, обрушился на целый народ! Как с этим примириться? На массовый террор против народа единственный ответ — террор против террористов!
Она говорила, а во мне сгущалось негодование. Результаты созданной мной политики были именно такими, каких я желал. Я ненавидел эту красивую женщину — не потому, что она пыталась меня убить, а по причине куда глубже — в ней сконцентрировалось все то, против чего восставала моя душа.
— Меня радует ваше объяснение, Анна! Вы раскрыли, как эффективны мои действия, как они справедливы, да, справедливы, это слово точно.
— Справедливо разорение целого народа?
— Нет, Анна, не разорение народа, а возвращение его в естественное состояние. Скажу это всему вашему народу! Попрошу у Исиро специальный стереочас для обращения к флорам. Теперь слушайте и не перебивайте — вам первой выскажу то, что завтра услышат все.
И я сказал, что Флория — страна, изначально обиженная природой. В ее недрах и на поверхности нет нормального фундамента благосостояния общества. Она лишена угля, нефти, газа, энергоносителей — все тепло и весь свет должна получать извне. В ней не растет хлопок, нет пастбищ для овец и верблюдов — все ткани она ввозит, а не производит. В ней нет металлов, она не способна на своем сырье наладить самое примитивное машиностроение, даже кухонной посудой не обеспечит свои семьи. В ней не хватает лесов, чтобы создать химию, бумажное производство, мебель. И скудная ее земля родит мало хлеба — на завтраки еще хватает, а на обед и ужин надо ввозить. Даже животноводство дает слишком мало для вывоза, оно не обеспечит и четверти нужд в тепле и свете, одежде и хлебе, цементе и асфальте…
— Я и без вас знаю, что моя родина не одарена природой.
— Можно знать и не понимать. Вы не понимаете, что Флория может цивилизованно существовать лишь как часть другого общества.
— Сотни лет жили самостоятельно — и не гибли!
— Как жили? При свечах и коптилках, в грязи, в рванье, с тараканами и клопами! И никакое трудолюбие не давало выхода из нищеты.
— Зато мы сами распоряжались собой. Так было до того, как нас покорила Латания! И никакие поблажки Маруцзяна!..
— Вот, вот — поблажки Маруцзяна! Вы подходите к сути, Анна. Нет, Латания не покорила вас, а ввела равноправным членом в свою общую семью. Я враг Маруцзяна, но не одно же плохое он делал! И то, что вы назвали поблажками, было естественным распределением общих семейных благ. А в семье ведь каждому выдается не то, что сам он заработал, а то, что ему может выделить вся семья. И ребенок, ничего не зарабатывающий, получает зачастую больше главы семейства, на трудах которого оно держится. Слабосильному выделяется лучший кусок, а вовсе не то, что он реально мог бы сам произвести. Таковы семейные обычаи! И каждый член семьи чтит эти священные обычаи, ибо в них высшая справедливость!
— Еще раз спрашиваю — зачем вы мне рассказываете прописи?
— Вы преступно нарушаете их, вот почему надо напоминать. Вдумайтесь в чудовищность событий! Может ли в семье слабосильный возгордиться, что зарабатывает меньше, а получает больше, чем его братья и сестры? Может ли он сказать им: «Вы ничтожества, ибо я ем фрукты и колбасы, а вы пробавляетесь кашей и супом?» Потерпели бы такого братца в семье? А ведь вы, флоры, именно такой слабосильный братец, который, получая не заработанные им блага, задрал нос перед отрывающими эти блага от себя. Вы вообразили, что вам выделяется самое лучшее из-за вашего превосходства над всеми. Не просто зазнались, а преисполнились национальной спеси. Не благодарили одаряющих вас, а возненавидели их за то, что они вас одаряют. И если в мирное время такую неблагодарность еще можно как-то терпеть, то в час войны она превращается в государственную опасность. Каждый должен знать, чего он сам реально стоит. Мы не издеваемся, на каждый полученный от вас продукт выдаем равноценный — где же здесь притеснение? Но мы не позволим вам плевать нам в лицо за то, что мы облагодетельствовали вас.
— Не было семейных отношений у наших народов, вы придумали их. Дайте нам уйти от вас. Самостоятельные, мы преодолеем скудость природных ресурсов. Нам помогут зарубежные друзья.
— Хотите получить от наших врагов займы, снова благоденствовать за чужой счет? Вас одарят за одно то, что вы объявите себя нашими врагами. Превратиться в политических паразитов — этой участи жаждете? А ведь наступит мир — и по военным займам придется платить. И что тогда? Снова клопы и тараканы, коптилки и свечи, рвань на плечах? Вы можете жить только в большой семье и только при семейном обхождении. Другой судьбы вам не дала сама природа.
— В одной семье с вами мы жить не хотим, генерал! Еще Маруцзяна мы терпели. Вас — никогда! Вам ясно?
— Вполне. Для вас тоже не должно быть тайной, что мы продолжим политику, побуждающую вас к правдивой оценке самих себя.
Я велел охране увести Анну Курсай, потом вызвал Гонсалеса.
— Как идет следствие по делу о заговоре Маруцзяна и Комлина против нашего правительства?
— Скоро объявим открытое заседание Черного суда.
— Присоедините к обвиняемым Анну Курсай. Она опаснейшая преступница. И не потому, что покушалась на меня, а потому, что фанатичная сторонница политики Маруцзяна.
— Гамов знает о вашем решении?
— Можете сами информировать его.
2
Теперь надо было увидеть жену. Я поехал домой. После возвращения с «того света» я обещал ей, что мы восстановим старые связи, надо только терпеливо дождаться, пока освобожусь от неотложных дел. Дел становилось все больше, и дела были все неотложней. Елена ждала, ничего из старых отношений не восстанавливалось. Я не забывал о ней, но к старому не влекло. А сейчас, определив Анну Курсай на казнь — и мысли не появлялось, что человек, отданный Гонсалесу, избежит гибели — и уже протянув руку к телефону — вызвать Елену, я вдруг почувствовал, что не смогу говорить с ней о государственных делах в кабинете, где только что ради нужд государства велел лишить жизни другую женщину. Вероятно, это было состояние, недостойное политического деятеля, но оно было, и от него хотелось отделаться.
Я сказал, что поехал домой — и удивился. Слова пребывают неизменными в веках, переходят, не меняя ни звучания, ни значения, из одного столетия в другое, от одного народа к другому. И они же ветшают — у каждого человека за короткое его человеческое существование. Я поехал домой, но у меня не было дома. Уже давно я не посещал той квартиры, той скудной комбинации из трех небольших комнат в Забоне, которую так долго именовал своим домом. А нынешняя моя квартира в Адане была домом лишь по названию — я в ней не жил. И та комнатушка, вернее тот закоулочек во дворце, какой я отвел себе для сна и туалета, тоже не был моим домом. Я не убегал туда от дел и людей, не уединялся, чтобы поразмыслить на воле, — да и воли не могло быть в этом скверном сарайчике с единственной крупной мебелью — диваном; на него я валился, от усталости не всегда раздеваясь. Даже бедная квартира Гамова, столь потом прославленная как свидетельство его выдающейся, почти нескромной скромности, была сравнительно с моим помещением чуть ли не барскими апартаментами, только я это не афишировал. Не дом, не квартира, не убежище, не келья, не каморка, — ни одно из этих словечек не годилось. Прибежище — вот единственно точное название.
Итак, я появился в моей квартире, не предупредив Елену о приходе. Ее не было. Я разделся, вошел в гостиную, потом в спальню, потом в рабочую комнату, воротился в гостиную, сел на диван. У меня ослабели ноги, как после долгого перехода, болезненно билось сердце. Елена вернула в мою новую комнату все, что было в той прежней, в Забоне. Она сделала это после моего повешения, она хотела, чтобы я, и казненный, оставался с ней прежним в прежней обстановке. Комната была совершенно такой, какой я оставил ее, уходя на войну. Все менялось в нашем мире, люди и города, сама природа, исхлестанная молниями искусственных циклонов, залитая куболигами искусственных потопов, изуродованная машинами и солдатскими сапогами, не узнала бы себя, имей глаза. Я сам ничем не напоминал того веселого инженера, молодого руководителя лаборатории автоматики, каким ушел из своей комнаты, а она осталась той же. Я сидел в правом углу дивана, на старом месте, там была созданная мной ложбинка, в ней всегда было как-то теплей сидеть — она сохранилась, я ощутил ее прежнюю теплоту. А на стене висела фотография моего школьного друга, Альберт Лоскин, так его звали, утонул, спасая девчонку, упавшую с моста в реку. Мы прыгнули с ним одновременно, он первый схватил ее, но не удержал на воде ни ее, ни себя, я ее вытащил, его — не смог. Как часто я с болью и восхищением смотрел на милое лицо погибшего друга, с болью, ибо ему нельзя было бросаться в холодную воду, он плохо плавал и плохо выносил холод, с восхищением, ибо порыв к зовущему на помощь был в нем всегда сильней самозащиты. А рядом с фотографией Альберта в деревянной рамочке висело мое авторское свидетельство на изобретение, первая моя конструкторская разработка, авторитетное доказательство, что в мире родился новый талантливый техник, ему предстоит великое будущее. Не стало будущего у изобретателя и инженера Андрея Семипалова, совсем другая повела его дорога — на славу или проклятье, я еще не знал.