Анна Гаврилова - Кровь на мечах. Нас рассудят боги
Добря не смог сдержать улыбку.
– О как… – протянул Сигурд бесцветно. Он деловито поправил пояс, вновь сложил руки на груди. – Позор. Обворовали, как девок на сенокосе. А вы чего? Не следили?
Отроки дружно молчали, в свое оправдание потирали кулаки и пытались уничтожить взглядами тех, кто нагло хихикал напротив.
– Значится, не следили, – заключил Сигурд. И обратился к местным с какой-то особой, едва уловимой нежностью: – А вы чего проказничать вздумали?
Прежде городские и мечтать не могли о таком внимании, сразу прекратили хихикать, потупились. Обнаружив, что смельчаков в толпе соратников нет, Добря надул грудь и шагнул вперед. Взгляд уперся в грозную фигуру воеводы, но мальчишечий голос не дрогнул:
– Силой померяться хотели. Сперва по-хорошему просили, но они трусили, отбрехивались. Пришлось опозорить.
Старший смерил Добрю загадочным взглядом, уголки губ поползли вверх.
– Как звать?
– Добрей. Добродеем, – отозвался зачинщик.
– Молодец, Добродей. Для воина хитрость порою важней отваги будет. И дерешься неплохо. Хвалю! Жаль, что среди княжьих отроков таких храбрецов нет. А ведь смельчаки ой как нужны.
Мальчишка гордо вышагивал по тихим улочкам, голову задирал так, что даже спотыкался. Поодаль, затаив дыхание, топали остальные. Благоговейное молчание изредка нарушали радостные вскрики и похвалы.
– То-то! – рассуждал Добря. – Будут знать! Воевода Сигурд абы кого не похвалит!
Настроение забияки испортилось, как только ступил на порог дома. Отец – плотник, военных хитростей не разумеет и не ценит. Жаль еще, рука у него тяжелая… и пороть умеет, как никто другой.
– Ишь! – приговаривал Вяч. – В отроки ему захотелось! В княжеские! Я те покажу!
А отходив ремнем, все-таки прижал хнычущего сына к груди, проговорил устало:
– Добря, да ты пойми… Так мир устроен, и ничего с этим не поделаешь. Одному на роду написано княжить, другому – воевать, третьему – доски строгать… Не быть тебе воином, никогда не быть. Так что оставь пустые выдумки.
* * *Попа болела страшно, горела, будто сел на раскаленную сковороду. Но ревел Добря не от боли. От обиды второй день плакал. Под вечер мамка нашла мальчугана в клети́, всплеснула руками, но он вырвался, некоторое время хоронился за поленницей, после пробрался в избу и забился в любимый угол, с головой накрылся одеялом.
– Добря, ты здесь?
Мальчик замер, притих, хотя рыданья по-прежнему разрывали грудь и сдавливали горло. Слезы теперь катились безмолвные, злющие, как все змеи подземного царства.
– Добря? – снова позвал отец.
После недолгого молчанья дверь скрипнула – ушел.
Несмотря на зной, который умудрился пробраться даже в избу, мальчика колотило так, будто вокруг сплошные льды. Мороз, взявшийся невесть откуда, больно кусал за пятки, вгрызался в локти. Добря сжался под одеялом, трясся, беззвучно подвывал стуже. Он-то и дело проваливался в небытие, пробуждался от собственных всхлипов, снова забывался.
Когда мороз, наконец, отступил, а глаза распухли так, что мальчик даже темноту разглядеть не мог, рядом послышались голоса. Добря насторожился и перестал дышать.
– Да как же так, – возмущенно шептал незнакомый голос, – против князя?! Против благодетеля?
– Кто благодетель? – ответил другой, в нем Добря с большим трудом различил голос отца. – Рюрик? Рюрик пришлый, он наших законов толком не знает, по-словенски едва говорит, как княжить-то будет?
Люди завозились, зароптали, кто-то остервенело чесался, кто-то громко пыхтел. Добря осторожненько подтянул одеяло, так, что его краешек чуть-чуть отодвинулся, позволяя одним глазком увидеть происходящее.
– Вадим – законный наследник, – продолжил отец. – Первый внук Гостомысла. Первый! Понимаете, что это значит? А Рюрик не просто за морем родился и вырос, так он же от Умилы… А она – средняя.
Повисло напряженное молчание, слышно даже, как мыши в подполе сопят.
Пока Добря страдал и плакал, на землю набежали сумерки. В избе полумрак, в углу тускло горит единственная лучина. За широким столом человек двадцать мужиков, большинство из них хорошо знакомы – плотники, подручные отца. Лица у всех серьезные, хмурые, спины сгорблены, будто на плечах у каждого лежит пара огроменных мешков, доверху набитых камнями. А у отца вид и вовсе жуткий – глаза пылают пожарче печных углей, и голос замогильный:
– По закону, первый – голова, он раньше других на белый свет пришел. Вот ты, Корсак, кому из сыновей хозяйство свое доверишь?
– Старшему, – буркнул огромный детина с переломанным носом, словно бы в насмешку прозванный в память о мелкой и злобной степной лисице.
– А почему?
Мужик замялся, опустил глаза, отозвался нехотя:
– Потому как умнее, ведь дольше других живет, стало быть, лучше понимает, что к чему.
– Вот, – прошептал отец Добри. – Так и Вадим…
– Так Рюрик повзрослее Вадима будет, – осторожно заметил другой. – Стало быть…
Вяч махнул ручищей, огромная ладонь с грохотом обрушилась на столешницу. От звучного удара встрепенулись все, а Добря задрожал, как заячий хвост.
– Не в этом дело. Эх… Не умею я, как волхвы, объяснять… Вот когда скотину выбираешь…
По избе покатился изумленный вздох. Мужики по-бабьи прикрывали рты ладонями, выпучивали глаза. Один даже обережный знак в воздухе начертил и зашептал молитву.
– Да что вы как дети малые, – прошептал Вяч раздраженно. – Когда скотину выбираете, за какой помет больше отдадите?
– За первый, – отозвался тот, что со сломанным носом.
– А почему?
– Лучше, – буркнул кто-то.
Остальные нерешительно закивали, мол, да, лучше, и кровь сильнее, и нрав ближе к родительскому, и вообще… одним словом, лучше! Отец Добри окинул собравшихся пристальным взглядом, свел брови.
– Так и здесь, – продолжал он. – Мать Вадима – первая дочь Гостомысла, а мать Рюрика, Умила, – какая? В ком Гостомысловой крови больше? В ком она сильнее? То-то же… А при Гостомысле как жили?
– Жили, – буркнул кто-то.
Вяч неодобрительно фыркнул, но ничего не ответил.
– Закон есть закон, – понуро проронил детина с перебитым носом. – Вяч правильно говорит. Рюрик хорош, добр, но… не по правде он на княжеском престоле сидит. А от народа, который не чтит правду, то бишь закон Стрибожий, боги отворачиваются.
И вновь молчанье стало зловещим, только лавки едва слышно поскрипывают. Думают мужики, многозначительно чешут макушки и бороды.
– Так ведь Гостомысл сам решил, что править надлежит потомкам Умилы, – проговорил тот, что сидел напротив Вяча. – А Гостомысл хоть и слаб был в старости, а все равно князь. А у князя-то ума поболе, чем у нас, ему виднее было, что к чему.
– Не сам он решил, – ответил самый старший, – я те времена хорошо помню. Гостомыслу сон был, дескать, из чрева Умилы произрастает древо, великое и плодовитое, и от плодов этих весь словенский народ насыщается. А уж волхвы истолковали, что нужно сынов Умилы на княженье звать.
– Ну, так! – воскликнул спорщик. – Волхвы-то тоже поумнее нас будут! На то они и волхвы!
Губы старшего растянулись в недоброй улыбке, глаза блеснули льдом:
– Ага. А знаешь, кто из волхвов больше всех вопил тогда? Суховей! Помнишь такого?
Спорщик нахмурился, помотал головой, а старший продолжил:
– Премерзкий человек был, гнус самый натуральный. В пору, когда он Перуну дары приносил, ну тогда еще сам Перунов жрец мухоморами какими-то отравился и с весны до осени хворал, так вот в ту пору такая засуха случилась, такой мор…
– Помню, – кивнул Вяч. – Жуткое время было. Мы даже хотели в Словенск идти, разыскать этого волхва и научить уму-разуму.
После этих слов мужики задумались еще крепче. Добря ловил каждый вздох, каждый взгляд, забывшись, едва не выскочил из-под одеяла. Отец протянул устало:
– Вот беда-то…
Ему ответили не менее печальным голосом:
– А че беда? Княжит Рюрик и княжит. Народ не обижает…
– Сейчас не обижает, а что после будет? Особливо если мурмане еще понаедут.
– Да ничего, – буркнул спорщик. – Не мужицкое это занятие – о делах княжества рассуждать. Сами разберутся, без нас.
– Это как же без нас? – ахнул кто-то. – А сход народный на что?
Вяч кивнул, его ладони сжались в кулаки, мышцы под потрепанной тканью рубахи вздулись.
– Вот так всегда. Рассуждаем, потрясаем кулаками, грозимся, а как только до дела доходит – в кусты. А после на власть пеняем, дескать, и головы дырявые, и руки не чисты.
Мужики загудели: одни кивали, другие роптали, спорили. Сумерки за окном превратились в непроглядную темень, огонек в углу стал ярче – так всегда бывает, когда догорает лучина. Вяч поднялся, выпрямился. Следом за ним повставали и остальные. Покидали избу по трое, молчаливые и угрюмые.
Целую неделю отец и на шаг от себя не отпускал, и порол каждый день. Все учил, приговаривал. Добря не перечил, терпел, стиснув зубы. Другие плотники посмеивались над мальчишкой и тоже поучали. Солнце, наконец, утихомирилось, все чаще стал набегать прохладный ветерок. И пунцовые тучи все чаще изливали на луга и леса живительную влагу.